Лингвокультуральные конфликты: ретроспективный анализ

Рассмотрение триады «этнос - язык - культура» в их сложной взаимообусловленности и взаимосвязи является весьма актуальным из-за необходимости установления содержательного веса каждого элемента триады и границ той телеологии, которой эта триада подчиняется. Теоретический и прагматический анализ этого триединства позволяет - хотя бы предположительно - судить о механизмах, «управляющих» этносом, языком и культурой, а также о тех приемах, которые могли бы способствовать оптимизации интракультурального (внутри одной лингвокультуральной общности) и интеркультурального (между двумя лингвокультуральными общностями) общения [см. в связи с этим: Коул 1997; Фрумкина 1998].

По-видимому, как работы, ориентированные именно на оптимизацию общения, следует рассматривать коллективные монографии «Национально-культурная специфика речевого поведения» (М., 1977) и «Национально-культурная специфика речевого общения народов СССР» (М., 1982) [см. также: Национальная культура и общение 1977; Бгажноков 1978; 1982; Неверов 1982; Томахин 1982; Шейман 1981 1982].

Среди работ теоретического характера небесполезными оказываются также работы С. А. Арутюнова и Н.Н. Чебоксарова [Арутюнов, Чебоксаров 1972], Ю.В. Бромлея [Бромлей 1981], Л.Н. Гумилева [Гумилев 1973], Н. Джандильдина [Джандильдин 1971], Ю.М. Лотмана [Лотман 1970; 1973], Э.С. Маркаряна [Маркарян 1983], Ю.С. Степанова [Степанов 1971], Вяч. Вс. Иванова [Иванов 1982], Н.И. Толстого [Толстой 1982] и некоторых других ученых [см. также: Гумбольдт 1984; Коул, Скрибнер 1977; Леви-Стросс 1983; 1984; Фрэзер 1983; Этнологические исследования... 1979].

Для исследований, ведущихся в рамках изучения триады «этнос - язык - культура», весьма показательны, на наш взгляд, две работы, которые свидетельствуют о сложности такого изучения и в герменевтическом, и в «сверхгерменевтическом» плане [см. в связи с этим: Богин 1982; Бутенко 1984; Гайденко 1977; Горский 1981]. Например, в работе М. И. Стеблина-Каменского «Мир саги. Становление литерату ры» [Стеблин-Каменский 1984] [см. также: Стеблин-Каменский 1978] делается попытка реконструировать (с помощью анализа скальдиче-ской поэзии и текстов саг) ту «картину мира», которая была характерна для средневекового исландца (XII-XIII вв.), восстановить исконный смысл тех категорий и ценностей, которые составляли менталитет той эпохи (время и пространство, добро и зло, жизнь и смерть, судьба и человек, «романтические отношения»). Особого внимания заслуживают соображения М. И. Стеблина-Каменского относительно «синкретической правды» («синкретическая правда - это то, что осознавалось как просто правда, т. е. нечто данное, а не созданное» [Стеблин-Каменский 1984: 44; см. также: Стеблин-Каменский 1984: 21-30, 60-64]) и «специализации времени»: «.. .корни веры в судьбу - в каких-то глубинных особенностях психики, всего скорее в представлении о прочности времени, в том, что можно назвать “специализацией времени” или “пространственной метафорой времени”, т. е. представлении, что близкое и удаленное во времени, т. е. настоящее и будущее, одинаково прочны и реальны, как одинаково прочны и реальны близкое и удаленное в пространстве» [Стеблин-Каменский 1984: 115].

Следует учитывать, что выделение этих двух планов сугубо условно: реконструкция изначального «горизонта» текста и сопоставление с современным его толкованием всегда ориентированы на решение сверхзадачи, а именно на описание некоей «картины мира», на которую «намекает» и текст. Например, в книге Г. В. Сумарукова [Су-маруков 1983] представлен зоологический (фаунистический) аспект интерпретации «горизонта» текста, позволяющий, по мнению автора, внести существенные поправки в культурно-историческое и художественное понимание «Слова о полку Игореве» (реорганизовать взаимосвязь слоев этого текста). В свою очередь, А. Я. Гуревичем были проанализированы такие категории средневековой (европейской) культуры, как время и пространство, право, богатство, труд и собственность, что позволило выявить противопоставленность их современному пониманию: «В средневековой “модели мира” нет этически нейтральных сил и вещей: все они соотнесены с космическим конфликтом добра и зла и вовлечены во всемирную историю спасения. Поэтому время и пространство имеют сакральный характер; неотъемлемый признак права - его моральная добротность; труд мыслится либо как наказание за первородный грех, либо как средство спасения души; не менее ясно связано с нравственностью и обладание богатством - оно может таить погибель, но может стать источником добрых дел. Нравственная сущность мировосприятия и есть проявление их единства и внутреннего родства. То, что человеку средневековья представлялось единым, находящим завершение в божестве, и на самом деле обладало единством - ибо образовывало нравственный мир людей той эпохи» [Гуревич 1984: 296-297].

Показательно также, что такие фундаментальные категории культуры, как категория времени и пространства, рассматриваются в ориенталистике (китаеведении) - в рамках обсуждения тех принципов и правил вербального и невербального поведения, которые считались допустимыми / недопустимыми в китайской традиционной трехэлементной модели мира, - причем анализ этих категорий позволяет исследователям-китаеведам приходить к не менее интересным, хотя и несколько иным выводам. По мнению Ю. Л. Кроля, «и конфуцианцы, и их оппоненты (легисты. - Ю. С.) употребляют слово ши в одних и тех же архаических значениях конкретных, разнонаполненных отрезков времени, благоприятных или неблагоприятных для того или иного вида деятельности. И те, и другие разделяют архаическую концепцию дискретного времени, с которым необходимо сообразовываться, и расходятся на уровне того, с какими временными отрезками и в какой мере следует сообразовываться, неравноценные это разнородные отрезки или нет. У тех и других есть циклические временные представления, хотя у конфуцианцев мы иных представителей просто не видим, взгляды же легистов на историю носят как будто линейный характер» [Кроль 1984: 121]. «Как мы попытались показать, конфуцианцы связали это представление (представление о “социальном вырождении”. - Ю. С.) с концепцией обратимого времени, включили его в цикл “космос - хаос - космос”. Легисты же... сохранили концепцию “социального вырождения” в качестве самостоятельного линейного представления, в то же время сочетая ее с циклическими взглядами» [Кроль 1984: 122] (ср. утверждение Г. Б. Дагданова о том, что, по мнению чаньских теоретиков, «.. .существует лишь вечно продолжающееся настоящее...» [Дагданов 1983: 98]).

Как считает О. Л. Фишман, «вертикальная трехчленность традиционной модели мира... действительна и для традиционных пространственных представлений китайцев, по которым вселенная делится на три мира: верхний, средний и нижний. Актуальной для пространственной модели мира является универсальная семиотическая оппозиция “свой - чужой” (“наш - иной” мир)» [Фишман 1984: 217].

Если попытаться сформулировать различия, которые существуют между этими «специализациями времени и пространства», то, по-видимому, их можно свести к следующим: 1) древнеисландская временная и пространственная «картина мира» есть некоторая извечная и неуправляемая данность, к которой неприложимы человеческие оценки; эта данность внеаксиологична; 2) европейская средневековая (временная и пространственная) картина мира есть также извечная и неуправляемая данность, к которой вполне приложимы человеческие оценки; эта данность в принципе аксиологична, ибо «сотворена» по «определенному Плану»; 3) древнекитайская временная и пространственная «картина мира» есть извечная, но управляемая данность (во всяком случае, для конфуцианцев), которая в силу этого может и должна «оцениваться», хотя она «сотворена» внечеловеческими миропорождающими силами «инь» и «ян»; 4) контекст рассуждений М. И. Стеблина-Каменского [Стеблин-Каменский 1984: 10-119] и А. Я. Гуревича [Гуревич 1984: 43-166] позволяет также считать, что «пространственная метафора времени» имела различный по степени своей обратимости и экстраполируемости характер: слабой (нулевой) степенью обратимости и экстраполируемости времени характеризовалась древнеисландская «картина мира»; средней - европейская средневековая «картина мира» (древние греки кажутся людьми, которые «пятятся к будущему», движутся навстречу ему «спиною вперед» [Гуревич 1984: 49]; ср. это положение с наблюдением Д.С. Лихачева, что «прошлое» для древнерусской «картины мира» находится впереди, является «передним» временем); сильной - древнекитайская «картина мира».

Справедливость и ценность этих выводов может быть подтверждена или не подтверждена в зависимости от дальнейшего изучения этих и других фундаментальных категорий культуры (европейских и неевропейских регионов) в диахроническом и синхроническом аспектах. Например, делаются попытки описать китайский средневековый этнос через такие его показатели, как жилище, пища, одежда, средства передвижения, игры, религия, обряды жизненного цикла, календарные праздники, этнические стереотипы и этническое самосознание [Крюков, Малявин, Софронов 1984; см. также: Стужина 1979], или представить литературный процесс в качестве некоторых состояний менталитета, обусловливающего конфигурацию литературных (литературоведческих) категорий и их толкование [Арабская средневековая... 1978; Лисевич 1979; Голыгина 1983; Дагданов 1984; Фишман 1980]; появляется также возможность судить о взаимосвязи и взаимозависимости тематического и рематического в текстах художественной литературы [Боронина 1978; 1981; Ермакова 1982; Долин 1984], об онтологии и телеологии конфуцианства и даосизма [Конфуцианство в Китае... 1982; Дао и даосизм... 1982], а также о способах реализации механизмов традициологии во вторичных знаковых системах [Проблема человека... 1983; Человек и мир... 1985].

Сопоставление исследований, посвященных рассмотрению тех или иных феноменов культуры, может, по-видимому, способствовать выяснению «веса» универсального и специфического, которым характеризуются эти феномены. Если, например, сравнить людей «ветра и потока», «...не сковывающих себя в проявлении собственной индивидуальности, не подчиняющихся общепринятым меркам, а словно творящих свою жизнь по законам искусства» [Бежин 1982: 9], и юродивых [Панченко 1984: 72-152], жизнь которых - «...это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного, точнее говоря, перестановка этого идеала с ног на голову и возведение безобразного в степень эстетически положительного» [Панченко 1984, 80], то различие между этими двумя группами людей с «отклоняющимся поведением» состоит, очевидно, не столько в том, что юродивые сознательно и целенаправленно использовали «словеса мутна» (люди «ветра и потока» были, видимо, более регламентированы в словах и жестах) и язык жестов, а также подчеркнуто «театрализировали» свое поведение, но в том, что юродивые реализовывали в своем поведении идеи спасения - себя и других - в противоположность людям «ветра и потока», которые реализовывали лишь идею своего спасения, вернее, некую «трансцендентальную идею личного поведения как самодостаточного и герметического».

Не следует полагать, что лишь рассмотренные диахронические исследования относятся к числу тех, которые позволяют строить предположения относительно универсального и специфического «веса» феноменов культуры. Немаловажное значение имеют и синхронические работы, в которых делаются попытки описать национально-культуральную специфику речевого и неречевого поведения носителей тех или иных языков (культурологическую и языковую / речевую специфику, характерную для тех или иных лингвокультуральных общностей).

С достаточной полнотой большинство этих факторов описано в монографии Б.Х. Бгажнокова [Бгажноков 1983; см. также: Бгажно-

1

Замечания Е. А. Торчинова [Торчинов 1983] и В. В. Малявина [Малявин 1983], упрекавших Л.Е. Бежина в нечеткости определения понятия «ветер и поток», вряд ли могут быть, в свою очередь, признаны четкими; быть такими им мешает ориентация рецензентов на имманентный анализ данного понятия, а не сопоставление его с чем-нибудь «аналогичным».

ков 1991] в разделах «Аспекты традиционной благожелательности», «Организация пространства и этикет», «Коммуникативные аспекты питания (пищевой символизм)», «Традиционная культура поведения и современный быт адыгов», «Этнография общения: предмет, проблемы, опыт», а также в книге В. А. Пронникова и И. Д. Ладано-ва «Японцы» [Пронников, Ладанов 1983] [см. также: Дунаев 1983], в которой представлены те формы речевого и неречевого поведения носителей японского языка, которые позволяют «видеть» различия и совпадения в обыденном сознании и поведении представителей японской и некоторой другой (в частности, русской) лингвокультуральной общности, что в принципе позволяет наметить путь оптимизации процессов между ними (между русской и адыгской, русской и японской лингвокультуральными общностями) и уточнить «алгоритм действия» адаптивно-адаптирующего [Маркарян 1983] механизма культуры. В свою очередь, оказывается немаловажным, как это показано А. И. Раздорским [Раздорский 1981], и анализ форм контактоустановительных элементов в японской устной диалогической речи, а также видов повторов и эллиптических конструкций, позволяющих японской речи существовать в особой специфической «упаковке», и тех кинесических средств (эмоциональные, указательные, изобразительные и символические жесты), которые также «позволяют» японскому невербальному поведению существовать в качестве специфической данности. Ср.: «...выпячивание губ воспринимается у японцев как выражение досады, неудовлетворенности, разочарования, в то время как, например, у русских это свидетельствует скорее о раздумье, беспокойстве, напряженности. (...) Трудно воспринимается иностранцами такой традиционный жест, как скрещивание указательных пальцев... У японцев такой жест восходит к эпохе самураев и обозначает скрещивание мечей, символизирующее начало поединка. Современные японцы используют этот жест в основном для обозначения ссоры, драки. (...) Среди символических жестов немало таких, употребление которых считается невежливым и допускается только в фамильярном общении. Например, жест, обозначающий старших и младших. Вытянув

1

Как досадный пробел следует рассматривать отсутствие в книге В. А. Пронникова и И. Д. Ладанова материалов относительно японской кинесики и проксемики. По-видимому, эти паралингвистические феномены все еще остаются на периферии интересов востоковедов-исследователей, о чем, в частности, свидетельствует и книга Ю.В. Ионовой «Обряды, обычаи и их социальные функции в Корее...» [Ионова 1982].

вверх большой палец, ...японец подразумевает старшего по отношению к себе - начальника, родителя и т. д., вытянутый мизинец обозначает жену, младшего по возрасту или низшего по положению. Употребление этих жестов в присутствии лица, на которое указывают, считается оскорбительным» [Раздорский 1981: 112, 122, 136].

Не менее интересна в этнопсихологическом отношении и та часть работы А. И. Раздорского, в которой рассматриваются мужской и женский варианты речи, а также использование личных местоимений, терминов родства и обращений в семейной и деловой сферах. Ср.: «...в сфере служебных отношений служащие обращаются к начальнику, используя лексические средства, указывающие на его служебное положение, - служащие фирм обращаются к начальнику, называя его должность, в школе ученики обращаются к учителю “сэнсэй”, учитель к директору школы “кбте-сэнсэй”, в армии к старшим по званию обращаются с указанием должности и звания, в семье к старшим родственникам обращаются только с помощью терминов родства, обозначающих их семейное положение по отношению к говорящему» [Раздорский 1981: 182].

Если вышеуказанные исследования относятся к числу тех, в которых предпринимаются попытки комплексного описания триады «этнос - язык - культура», то диссертация В. А. Рыжкова относится к числу исследований, ориентированных на изучение такой частной проблемы, как национально-культуральное содержание интернациональных стереотипов [Рыжков 1983] или, иными словами, на изучение общего и частного в значениях/смыслах элементов этой лексической группы. Показателен, например, такой вывод В. А. Рыжкова: «...для шведов значение слова “invandrare” (иностранец, эмигрант), несмотря на отсутствие прямой оценки в значении, нередко реализуется в личностном смысле - “грязноватый, с сомнительными доходами; держаться от него подальше”. Это же слово в качестве сложного слова “invandrar-” ассоциативно вызывает в сознании многих скандинавов в первую очередь такие слова, как “invandrarbrak” (ссора, драка среди иностранцев), “invandrarproblem” (проблемы иностранцев -чаще с коннотацией “неприятности с ними”) и т. д.» [Рыжков 1983: 8]. К числу работ такого же частного и экспериментального характера относятся также работы В. А. Доборовича (рассматриваются культурно-исторические компоненты лексики гражданской и военной администрации Великобритании) [Доборович 1984] и Л. И. Кочега-ровой (рассматривается в лингвострановедческом аспекте лексика школьного дела в Англии) [Кочегарова 1984] (см. также наблюдения

Н. Н. Михайлова относительно коннотативно-аксиологических различий между такими единицами, как школа, выпускник школы, изучать (заниматься) и school, school-leaver, to study) [Михайлов 1983].

В свою очередь, в работе А. И. Мамонтова [Мамонтов 1984] были установлены культурологические (коннотативно-аксиологические) различия в оценке русскими и вьетнамскими - ии. 262 русских слов; в работе З.Д. Поповой и И. А. Стернина - различия в наименовании лиц по профессии в немецком и русском языках: «...в значении слова инженер в немецком языке выявлено 12 сем с индексом яркости более 0,20, а в русском таких сем всего 3, причем совпадает в обоих языках лишь одна сема - “чертит”; в значении слова врач выявлено 13 сем в немецком языке и 7 - в русском, а совпадают лишь две - “в белом халате” и “лечит людей”. В значении слова студент немецкие информанты выделяют признаки “в куртке”, “в джинсах”, “любознательный”, отсутствующие в ответах русских информантов ит. д. (...) в словах моряк, артист, доярка, врач в немецком языке обнаруживается гораздо большее число периферийных сем, чем в русском языке; при этом семы в немецком языке более конкретны, особенно в графе “характер”. (...) наибольшее совпадение семантических компонентов в русском и немецком языках отмечается в значениях слов спортсмен, профессор, солдат, летчик. У этих слов наблюдается наибольшее количество совпадающих сем, и эти семы ближе друг к другу по яркости. Наибольшей национально-культурной спецификой обладают значения слов начальник, продавец, официант» [Попова, Стернин 1984: 74-75; о денотативном, коннотативном и эмпирическом компонентах значения см. также: Стернин 1979]. Есть основания считать, что именно культурологическая (коннотативно-аксиологическая, семная) структура слова и текста предопределяет степень понимания или непонимания их в том случае, когда эта структура построена по иной, чем в родном языке, технологии: свидетельством этому служат наблюдения А. С. Мамонтова о неадекватном понимании студентами-вьетнамцами рассказа Ю. Нагибина «Старая черепаха», рассказа В. Шукшина «Чудик» стажерами-русистами из США и его же рассказа «Микроскоп» стажерами-русистами из ФРГ (для них эти рассказы были если и не семантически пустыми, то, во всяком случае, немотивированными с точки зрения имеющихся в них конфликтных ситуаций) [см. Мамонтов 1984а].

1

См. также статьи Т.В. Шмелевой [Шмелева 1984], И. С. Стернина и Б. Харитоновой [Стернин, Харитонова 1984], Г.Н. Плотниковой и Г. Томтогтох [Плотникова, Томтогтох 1984], Г.Н. Макаровой [Макарова 1984], в кото

По-видимому, графемные признаки текста также могут выступать в качестве признаков, свидетельствующих о специфических способах существования языковой/речевой семантики: см., например, описание способов аббревиатурного «бытия» в русском и японском языках [Пыриков 1984] или «характерологии» американских «графонов» [Кухаренко 1983].

Есть основания надеяться на то, что диагностирующими с точки зрения их национально-культуральной специфики окажутся и параг-рафемные признаки текста [см. в связи с этим: Клюканов 1983].

По данным М. X. Манликовой, русская этнокультурная лексика также неадекватно понимается школьниками-киргизами (8-й класс): «.. .возле слова кивер более 98 % учащихся-киргизов поставили прочерк; лишь несколько человек попытались дать объяснение, причем исключительно обобщенное, родовым понятием “головной убор” (...) Со словом кушак совершенно незнакомы 93 % школьников-киргизов, а часть попытавшихся дать ответы понимает его ошибочно (“шапка, закрывающая уши”, “что-то вроде коврика” ит. д. (...) дворня для 48 % опрошенных данных групп - это “бай аял” (“богатая женщина или жена дворянина”, иначе говоря - дворянка); 52 % вообще не объяснили это слово. А дворового очень многие учащиеся-киргизы смешивают с дворником: дворовый - это якобы “человек, убирающий двор”, “он подметает улицу и двор”, “открывает и закрывает ворота дома” (81 %). И лишь 13 % знают, что это - “слуга”, “человек работающий на помещика”. (...) 72 % учащихся-киргизов семанти зировали его (слово изба. - Ю. С.) с помощью неточного родового лексикографического эквивалента... (...) три четверти киргизских учащихся... не отметили, что изба - это не просто жилище, а традиционное бревенчатое жилище русского крестьянина. (...) Сходные ответы получены и по словам горница и светлица. 83 % учащихся-киргизов совсем не смогли объяснить эти слова; 17 % опрошенных пояснили оба слова одним и тем же нейтрально-родовым понятием “комната”. Многие спутали светлицу с теплицей. (...) 90 % опрошенных учащихся-киргизов не смогли объяснить слово лучина или отождествляли ее со свечой, масляной коптилкой (“май-чырак”), со “светом фонаря” либо с керосиновой лампой» [Манликова 1983: 25-27; см. об этом также: Шейман 1982: 178-204].

Результаты опроса школьников-киргизов, сопоставляемые М. X. Манликовой с результатами опроса школьников-русских, позволяют сделать два вывода: 1) для школьников-киргизов русское слово выступает, прежде всего, в качестве указателя на родовое понятие (максимально обобщенное, безконнотативное, нейтральное в аксиологическом отношении), 2) такое понимание этого слова возникает не только из-за ориентации на словарные соответствия, не сопровождающиеся, как правило, описанием культурного фона и фонда, к которому «приписано» это слово, характерного для русской лингвокультурной общности, но и из-за незнания ии.-киргизами мира «мысли и дела», осваиваемого русскими школьниками и вербально, и предметно.

По-видимому, аналогичное положение может наблюдаться и при восприятии представителем некоторой лингвокультуральной общности чужих паремиологических средств. Сопоставление Р. А. Юсуповым лексико-фразеологических средств русского и татарского языков позволило выявить универсальные и специфические закономерности в строении сравнений, эпитетов и метафор этих двух языков: «Слова пиявка иселек с одним и тем же прямым значением имеют разные переносные употребления: пиявка в русском языке метафорически обозначает человека, ведущего паразитический образ жизни, татарское же солек прилагается к стройному, здоровому человеку. (...) Овечка (овца) в русском языке имеет переносное значение кроткой женщины (невинной девушки), сарык же в татарском употребляется в метафорическом значении кроткого человека, слепого подражателя. (...) в русском языке принято очень худого, тонкого человека уподоблять спичке, в татарском же языке такое значение имеет слово чыра “лучина”. (...) Плохая память в русском языке уподобляется дырявому карману, (...) в татарском - дырявому решету (...) Например, для русского языка считается естественным уподоблять красное лицо моркови, а в татарском же языке лицо принято сравнивать не с морковью, а со свеклой. (...) Своеобразными в татарском языке являются, например, такие, как кулларыын нан гол тамас ‘с его (ее) руки сыплются цветы’ в значении ‘золотые руки’; нур ага ‘течет луч’ в значении ‘наступает светлая жизнь’; йорэк еши ‘сердце замерзает’, жан еши ‘душа замерзает‘ в значении ‘сильно устать от чего-нибудь’, ‘что-то очень надоело’; мацгай тирлэрецнон нурлы геллэр езделэр ‘срывали лучистые цветы с пота на твоем лбу’ в значении ‘пользовались плодами чужого труда’ (...) Название белого цвета а к в татарском языке выступает эпитетом с основным переносном значением “что-либо положительное, лучшее, светлое”: ак юл (букв: белая дорога) - светлый путь, ак бэхет (букв.: белое счастье). Русский язык эпитетом в таком значении, основанном на соответствующем слове белый, не располагает» [Юсупов 1980: 191, 196, 211, 216, 221-222, 231; см. в связи с этим: Пермяков 1970; Пря-дохин 1977].

Следует отметить, что восприятие единиц такого типа не может не быть затрудненным для неносителя языка именно в силу сложности их языкового/речевого строения (технологии) и в силу особого структурирования коннотативно-аксиологического субстрата, лежащего в их основе. По данным экспериментального исследования В.М. Савицкого [Савицкий 1982], понимание фразеологизмов с лексическими символами и фразеологизмов с фразовыми символами зависит и от семантических опорных элементов, на которые ориентируется воспринимающий, и от связей, устанавливаемых им между опорными и неопорными элементами, а также от того, для каких ассоциатов-оценок эти элементы являются стимулами.

Все случаи различий, наблюдаемых при сопоставлении вербального и невербального поведения носителей тех или иных языков (или при сопоставлении текстов, принадлежащих различным лингвокультуральными общностям), целесообразно, по-видимому, интерпретировать как лакуны, считая признаками их «...непонятность, непривычность (экзотичность), незнакомость (чуждость), неточность (ошибочность)» и полагая также, что «признаки лакун и не-лакун могут быть представлены в виде следующих оппозиций: непонятно - понятно, непривычно - привычно, незнакомо - знакомо, неточно/ошибочно - верно» [Сорокин, Марковина 1983: 87]. Классификационная сетка лакун [Сорокин 1977; Марковина 1983; Сорокин, Марковина 1983] может быть представлена следующим образом: лингвистические лакуны

(языковые, речевые, лексические, грамматические, абсолютные и относительные, частичные, полные, компенсированные); культурологические лакуны - субъективные (силлогистические, карнавальные, характерологические и культурно-эмотивные), деятельностно-коммуникативные (ментальные, поведенческие, этикета общения, «рутинные», кинесические), культурного пространства (перцептивные, этнографические) и культурного фонда (мнемические и «вертикального» контекста, синхронические, диахронические, культурно-символические).

Эта классификационная сетка полезна в следующем отношении: во-первых, она позволяет группировать факты различий и совпадений в вербальном и невербальном поведении представителей тех или иных лингвокультуральных общностей, во-вторых, давать им качественную и количественную интерпретацию, в-третьих, судить о том, какие культурально-языковые/речевые фрагменты и их социальнопсихологические корреляты сохраняют свою инобытность после переноса в иную лингвокультуральную общность (являясь, по-видимо-му, базовыми субэлементами культуры), и, в-четвертых, рассуждать о методах трансляции ценностей из одной лингвокультуральной общности в другую и о степени эффективности этих методов.

Можно предположить, что классификационная сетка лакун окажется полезной и для описания информационного тезауруса носителя языка, а именно для описания «...хранимых памятью человека энциклопедических и языковых знаний, включая эмоциональные впечатления и накладываемую на имеющиеся знания выработанную в социуме систему норм и оценок...» [Залевская 1982: 46] или, в крайнем случае, для описания культурологического взаимодействия носителей двух сопоставляемых языков, а также тех текстов (знаковых продуктов), в которых оказывается «опредмеченным» это взаимодействие. Если методика семантического взаимодействия Ч. Осгуда ориентирована на «...обнаружение некоторых семантических составляющих, играющих роль универсальных ориентиров, “измерителей”, координат пространства значений» [Залевская 1983: 103], то методика культурологического (культурального) взаимодействия, по-видимому, должна быть ориентирована на выявление тех коннотативно-аксиологических составляющих, которые могут играть роль частных (специфических) ориентиров в пространстве представлений /смыслов индивида.

1

Большую часть статей в сборнике «Психологические и лингвистические проблемы языковых контактов» и следует, по-видимому, рассматривать

К числу работ, ориентированных на изучение процесса культурологического (культурального) взаимодействия, относятся, например, работы П. С. Илиевой, Н.В. Дмитрюк и А.П. Василевича. В первой из них описывается та ассоциативная реальность (образы, представления, смыслы) русского и болгарского поэтических текстов (стихотворения Е. Багряны в переводе А. Ахматовой ), которая возникает у ии., если им предъявляются в качестве стимулов текстовые ключевые слова, «дополняемые» некоторым вербальным рядом (свободный ассоциативный эксперимент). Установив, что «...парадигматических ассоциаций у испытуемых-русских приблизительно на 66 % больше, чем у испытуемых-болгар», и считая, что «...парадигматические ассоциации сигнализируют об эмоциональной, или чувственной, характеристике слова» [Илиева 1983: 24-25], П. С. Илиева приходит к выводу о различных ассоциативных формах существования этих поэтических текстов: у болгарских ии. оно рационально, у русских ии. оно эмотивно[1].

Анализ ассоциативных полей коррелирующих стимулов, а именно группы зооморфизмов, слов-цветообозначений и слов, обозначающих чувства и волеизъявления (в эксперименте участвовало 1000 ии.-казахов и 500 ии.-русских), показал, что наблюдаются существенные различия культурологического (культурального) порядка в способах представления мира у носителей казахского и русского языков: «реагируя коррелирующими ассоциациями, носители разных языков вкладывают в них разное смысловое содержание, связывают их с различными представлениями (чувственно-конкретными образами)» [Дмитрюк 1985: 156]. «Лев для казаха и русского является сильным, могучим, царственным животным (“царь зверей”). Русские относятся к нему с симпатией, а казахи - опасливо и настороженно. Паук у русских вызывает чувство брезгливости, у казахов - аналогичные чувства, но вместе с тем - чувство уважения к нему как к искусному и полезному животному. (...) Сопоставление синтагматических реак

ций на стимулы ЧЕРНЫЙ/КАРА активно используется в переносном значении - ‘что-либо отрицательное’... При сопоставлении глагольных ответов-ассоциаций в анализируемых ассоциативных полях обнаруживается малочисленность и нетипичность таких реакций для структуры русского АП: ассоциации надеяться, догонять, стоять, томиться, любить, сидеть, хотеть составляют лишь 5 % от общего числа ассоциативных ответов русских испытуемых» [Дмитрюк 1985: 109, 124, 151].

Полученные Н.В. Дмитрюк материалы относительно «цветовой» тактики ассоциирования у русских и казахских ии., по-видимому, могут быть поставлены в связь с данными, полученными (экспериментальным путем) А. П. Василевичем [Аллмере, Василевич 1982; Василевич 1982; 1983], согласно которым у носителей тех или иных языков существует свой порядок предпочтения и использования «цветовых смыслов»: «...ЕП (европейский порядок “цветовых смыслов”. - Ю. С.) отличается от всех других языков; бамана стоит особняком, не выказывая сколько-нибудь существенной связи ни с одним из языков; что же касается таджикского и амхарского, то, тесно коррелируя между собой, они образуют группу, которая имеет одинаково слабую связь и с ЕП (русский, болгарский, эстонский. - Ю. С.), и с бамана. Чем же отличается ЕП от последовательностей рангов цветов, обслуживающих другие культуры? Значимость красного цвета... является, в общем, универсальной (исключение составляет таджикский язык, где ‘красный’ уступает по значимости ‘синему’). Таким образом, основное различие... сводится к разной степени значимости белого и черного цветов: в трех неевропейских языках им отводится заведомо непоследнее место...» [Василевич 1982: 73].

Какие же выводы можно сделать из рассмотрения вышеизложенных данных, полученных и экспериментальным, и неэкспериментальным путем? Во-первых, вывод о том, что культура является многослойным и сложно организованным феноменом, изучение которого наиболее продуктивно, если оно контрастивно [см., например: Эджертон 1983]; во-вторых, о том, что изучение культуры (и интуитивными герменевтическими методами, методами вживания в тексты, и негерменевтическими - «формальными», экспериментальными) позволяет перейти от рассуждений о ней как об адаптивно-адапти-рующем механизме к демонстрации составляющих этого адаптив-но-адаптирующего механизма; в-третьих, о том, что каждая культура есть определенная конфигурация вербального и невербального поведения. Из третьего общего вывода следует, в свою очередь, ряд частных: а) каждая культура по отношению к другой характеризуется определенной степенью прозрачности/непрозрачности, избыточности, частичной избыточности/неизбыточности, б) трансляция акси-ологем из одной лингвокультуральной общности в другую зависит от «расстояния» между культурами, от «расстояния» между миром менталитета и дела, специфическими для каждой лингвокультуральной общности, в) фиксация различий между культурами (различий в вербальном и невербальном поведении) есть фиксация базовых конструктивных (структурных) элементов каждой из них. Выявление и анализ этих элементов необходимы и для изучения культуры как фрагмента социальной памяти [см. по этому поводу: Колеватов 1984], и для изучения культуры как Bildung’a (процесса самосознания; см.: [Кильен 1983]), и для оптимизации интраэтнического и интерэтнического процессов общения.

ЛИТЕРАТУРА

Аллмере, Василевич 1983 - Аллмере Г А., Василевич А. П. Психолингвистический подход к установлению двуязычных лексических соответствий // Экспериментальные исследования в психолингвистике. М., 1983.

Арабская средневековая... 1973 - Арабская средневековая культура и литература. М., 1973.

Арутюнов, Чебоксаров 1972 - Арутюнов С. А., Чебоксаров Н.Н. Передача информации как механизм существования этносоциальных и биологических групп // Расы и народы, 2. М., 1972.

Бгажноков 1983 - Бгажноков Б.Х. Очерки этнографии общения адыгов. Нальчик, 1983.

Бгажноков 1991 -Бгажноков Б.Х. Черкесское игрище. Нальчик, 1991.

Бежин 1982 - Бежин Л. Е. Под знаком «ветра и потока». Образ жизни художника в Китае III—VI вв. М., 1982.

Богин 1981 - Богин Г. И. Филологическая герменевтика. Калинин, 1981.

Боронина 1973 - Боронина И. А. Поэтика классического японского стиха. М., 1973.

Боронина 1981 - Боронина И. А. Классический японский роман. М., 1981.

Бромлей 1981 - Бромлей Ю. В. Современные проблемы этнографии. М., 1981.

Бутенко 1984 - Бутенко И. А. «Практическая герменевтика» социологов-феноменологов // ВФ. № 7.

Василевич 1982 - Василевич А. П. «Психологическая значимость» слов-цве-тообозначений в разных языках // Экспериментальные исследования в психолингвистике. М., 1982.

Василевич 1982 - Василевич А. П. Психолингвистический подход к установлению лексических соответствий (на материале болгарских, русских и английских цветонаименований) И Сопоставительное языкознание. № 5.

Гайденко 1977 - Гайденко П. Герменевтика и кризис буржуазно-исторической традиции // ВЛ. № 5.

Голыгина 1983 - Голыгина К. И. Китайская проза на пороге средневековья (мифологический рассказ III—VI вв. Проблема генезиса сюжетного повествования). М., 1983.

Горский 1981 - Горский В. С. Историко-философское истолкование текста. Киев, 1981.

Гумбольдт 1984 - Гумбольдт В. фон. Труды по языкознанию. М., 1984.

Гумилев 1973 - Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера Земли. АДД, Л., 1973.

Гуревич 1984 -Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1984.

Дагданов 1984 - Дагданов Г. Б. Чань-буддизм в творчестве Ван Вэя. Новосибирск, 1984.

Дао и даосизм.. .1982 - Дао и даосизм в Китае. М., 1982.

Джандильдин 1971 - Джандильдин Н. Природа национальной психологии. Алма-Ата, 1971.

Дмитрюк 1985 - Дмитрюк Н. В. Национально-культурная специфика вербальных ассоциаций. Дис. ... канд. филол. наук. М., 1985.

Доборович 1984 - Доборович В. А. Системный характер культурно-исторических компонентов лексического значения (на материале лексики гражданской и военной администрации Великобритании). АКД.

Долин 1984 - Долин А. А. Очерки современной японской поэзии (гэндайси). М., 1984.

Дунаев 1983 - Дунаев В. Японцы «на рубежах». М., 1983.

Ермакова 1982 - Ермакова Л. М. Ямато-моногатори как литературный памятник // Ямато-моногатори. М., 1982.

Жельвис 1984-Желъвис В. И. Человек и собака (восприятие собаки в разных этнокультурных традициях) // СЭ. № 3.

Залевская 1982 - Залевская А. А. Психолингвистические проблемы семантики слова. Калинин, 1982.

Залевская 1983 - Залевская А. А. Проблемы психолингвистики. Калинин, 1983.

Илиева 1983 - Илиева А. С. Психолингвистические особенности восприятия и оценки художественного текста. АКД., М., 1983.

Ионова 1982 - Ионова Ю.В. Обряды и обычаи и их социальные функции в Корее. Середина XIX - начало XX в. М., 1982.

Кильен 1983 - Килъен Ж. Культура (Bildung) и разум у В. фон Гумбольдта // Разум и культура. Труды международного франко-советского симпозиума. М., 1983.

Клюканов 1983 - Клюканов И. Э. Структура и функционирование парагра-фемных элементов в тексте. Дис. ... канд. филол. наук. Калинин, 1983..

Колеватов 1984 - Колеватов В. А. Социальная память и познание. М., 1984.

Конфуцианство в Китае... 1982 - Конфуцианство в Китае. Проблемы теории и практики. М., 1982.

Коул 1998 - Коул М. Культурно-историческая психология. Наука будущего. М., 1998.

Коул, Скрибнер 1977 -Коул М., Скрибнер С. Культура и мышление. М., 1977.

Кочегарова 1984 - Кочегарова Л. И. Лингвострановедческое описание лексики школьного дела в Англии. АКД, М., 1984.

Кроль 1984 - Кроль Ю. Л. Проблема времени в китайской культуре и «Рассуждения о соли и железе» Хуань Куаня // Из истории традиционной китайской идеологии. М., 1984.

Крюков, Малявин, Софронов 1984 - Крюков М. В., Малявин В. В., Софронов М. В. Китайский этнос в средние века (VII—XIII вв.). М., 1984.

Кухаренко 1983 - КухаренкоВ.А. Лексика американской рекламы в новой орфографии // Лингвострановедческое описание лексики английского языка. Сб. научных трудов. М., 1983.

Леви-Стросс 1983 - Леви-Стросс К Структурная антропология. М., 1983.

Леви-Стросс 1984 - Леви-Стросс К Печальные тропики. М., 1984.

Леонтьев 1977 - Леонтьев А. А. Национальные особенности коммуникации как междисциплинарная проблема. Объем, задачи и методы этнопсихолингвистики // Национально-культурная специфика речевого поведения. М., 1977.

Лисевич 1978 - Лисевич И. С. Литературная мысль Китая на рубеже древности и средних веков. М., 1978.

Макарова 1984 - Макарова Г Н. О некоторых причинах денотативно-коннотативной интерференции в условиях русско-английского общения // Психолингвистические и лингвистические аспекты проблемы языковых контактов. Калинин, 1984.

Малявин 1983 - Малявин В. В. Рецензия на книгу Л. К. Бежина «Под знаком “ветра и потока”» // Народы Азии и Африки. № 4.

Мамонтов 1984 - Мамонтов А. С. Проблемы восприятия и понимании текста (психолингвистический анализ семантики номинативных единиц текста). АКД, М., 1984.

Мамонтов 1984а - Мамонтов А. С. Номинативные единицы (слова) с фоновой окрашенностью и их роль в восприятии художественного текста в условиях межкультурного общения // Семантика текста и проблемы перевода (сборник статей). М., 1984.

Манликова 1983 - Манликова X. Т. А что за словом? (о восприятии некоторых групп этнокультуроведческой лексики школьниками-киргизами) // Русский язык и литература в киргизской школе. № 4.

Марковина 1982 - Марковича И. Ю. Влияние лингвистических и экстралин-гвистических факторов на понимание текста. Дис. ... канд. филол. наук. М„ 1982.

Михайлов 1983 - Михайлов Н.Н. Страноведческий аспект лексического фона слов с культурным компонентом // Лингвострановедческое описание лексики английского языка. Сб. научных трудов. М., 1983.

Национальная культура и общение. М., 1977.

Национально-культурная специфика речевого общения народов СССР. М., 1982.

Национально-культурная специфика речевого поведения. М., 1977.

Неверов 1982 - Неверов С. В. Общественно-языковая практика современной Японии. М., 1982.

Панченко 1984 - Панченко А. М. Смех как зрелище И Лихачев Д. С., Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984.

Пермяков 1970 - Пермяков Г Л. От поговорки до сказки (заметки по общей теории клише). М., 1970.

Плотникова, Томтогтох 1984 - Плотникова Г. Н., Томтогтох Г. Безэквивален-тная лексика монгольского языка в сопоставлении с русским // Психологические и лингвистические проблемы языковых контактов. Калинин, 1984.

Попова, Стернин 1984 - Попова З.Д., Стернин И. А. Лексическая система языка. Воронеж, 1984.

Проблема человека.. .1983 - Проблема человека в традиционных китайских учениях. М., 1983.

Пронников, Ладанов 1983 - ПронниковВ.А., Ладанов И. Д. Японцы. Этнографические очерки. М., 1983.

Прядохин 1977 - Прядохин М.Г. Китайские недоговорки - иносказания. М., 1977.

Психологические и лингвистические... 1984 - Психологические и лингвистические аспекты проблемы языковых контактов. Сб. научных трудов. Калинин, 1984.

Пыриков 1984 - Пыриков Е. Г Сокращенные слова в языках с иероглифической и алфавитной системах письменности (на материале японского и русского языков). АКД, М., 1984.

Радченко 1997 - Радченко О. А. Язык как миросозидание. Лингвофилософская концепция неогумбольдтианства. Т. 1-2. М., 1997.

Раздорский 1981 - Раздорский А. И. Национально-культурные особенности коммуникации в японском устном диалоге. Дис. ...канд. филол. наук. М., 1981.

Рыжков 1983 - Рыжков В. А. Национально-культурные аспекты ассоциативного значения интернациональных стереотипов. АКД. 1983.

Савицкий 1972 - Савицкий В.М. К вопросу о психолингвистической вычле-нимости слова в составе фразеологической единицы // Текст как психолингвистическая реальность. М., 1972.

Сорокин 1977 - Сорокин Ю.А. Метод установления лакун как один из способов выявления специфики локальных структур // Национально-культурная специфика речевого поведения. М., 1977.

Сорокин, Марковина 1983 - Сорокин Ю.А., Марковина И.Ю. Опыт систематизации лингвистических и культурологических лакун // Лексические единицы и организация структуры литературного текста. Калинин, 1983.

Стеблин-Каменский 1978 - Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика. Л., 1978.

Стеблин-Каменский 1984 - Стеблин-Каменский М. И. Мир саги. Становление литературы. Л., 1984.

Степанов 1971 - Степанов Ю. С. Семиотика. М., 1971.

Стернин 1979 - Стернин И. А. Проблемы анализа структуры значения слова. Воронеж, 1979.

Стернин, Харитонова 1984 - Стернин И. А., Харитонова В. Опыт описания национально-культурной специфики слова. На материале русского и не мецкого языков // Психологические и лингвистические аспекты проблемы языковых контактов. Калинин, 1984.

Стужина 1979 - Стужина Э.А. Китайский город XI-XIII вв.: экономическая и социальная жизнь. М., 1979.

Сумаруков 1983 - Сумаруков Г В. Кто есть кто в «Слове о полку Игореве». М„ 1983.

Толстой 1982 - Толстой Н. И. Некоторые проблемы и перспективы славянской и общей этнолингвистики // Изв. АН СССР. Сер. яз. и лит. Т. 41. № 5.

Томахин 1982 - Томахин ГД. Америка через американизмы. М., 1982.

Торчинов 1983 - Торчинов Е.А. Рецензия на книгу Л.Е. Бежина «Под знаком “ветра и потока”» // Народы Азии и Африки. № 4.

Фишман 1981 - Фишман О. Л. О традиционных китайских представлениях в сборниках художественной прозы XVII-XVIII вв. // Из истории традиционной китайской идеологии. М., 1981.

Фрумкина 1998 - Фрумкина Р. М. Современные представления о когнитивных процессах и культурно-историческая психология Выготского-Лурии // НТИ. Сер. 2. № 6.

Фрэзер 1983 - Фрэзер Д.Д. Золотая ветвь. М., 1983.

Человек и мир... 1985 - Человек и мир в японской культуре. М., 1985.

Шейман 1981-1982 - Шейман Л. А. Основы методики преподавания русской литературы в киргизской школе. 4.1-2. Фрунзе, 1981-1982.

Шмелева 1984 - Шмелева ТВ. К проблеме национально-культурной специфики эталона сравнения у носителей английского и русского языков // Психологические и лингвистические аспекты проблемы языковых контактов. Калинин, 1984.

Этнологические исследования... 1979 - Этнологические исследования за рубежом. Критические очерки. М., 1979.

Юсупов 1980 -ЮсуповГ.А. Лексико-фразеологические средства русского и татарского языков. Казань, 1980.

Чорич Б.

(Сербия, Белград)

  • [1] Можно, по-видимому, предположить, что мы имеем дело и с разными видами смыслового восприятия текста (во всяком случае, художественного): рациональное у болгар-ии. и эмоциональное у русских-ии., обусловленного принадлежностью языков к разным типам (аналитический и синтетический). Возможно и влияние некоторых других (культурологических/культуральных) факторов, которые еще предстоит выявить. 2 О различных этнокультурных (этнокультуральных) коннотациях в отношении собаки см., например, [Жельвис 1984].
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ ОРИГИНАЛ   След >