Усадебное пространство в эпическом и лирическом контексте

И.А. Бунина с полным правом причисляют к подлинным служителям СЛОВА в высоком его понимании, к тем авторам, которые вопреки всему - болезням, войнам, неприкаянности, личным трагедиям, черной зависти коллег по «цеху» - поддерживали в себе готовность отзываться на события в стихах и прозе, привлекая внимание читателя не столько вызывающими, новаторскими приемами, сколько чеканными, будто скульптурными образами человека и природы, едиными и неразделимыми в своей сущности, созданными в лучших традициях русских классиков начала -середины XIX века. В романе «Жизнь Арсеньева» главный герой также по прихоти автора наделен способностью ощущать может быть, и невидимую для других, но такую явную для него взаимосвязь природного и человеческого начал во Вселенной. Наиболее показателен в этом плане диалог, неимолимо приближающий к развязке отношения главных героев, обнаруживающий существенную разницу в оценке ими предметов и явлений:

« - Послушай, это изумительно! - восклицал я. - «Уноси мою душу в звенящую даль, где, как месяц над рощей, печаль!»

Но она изумления не испытывала:

- Да, это очень хорошо, - говорила она, уютно лежа на диване, подложив обе руки под щеку, глядя искоса, тихо и безразлично. - Но почему «как месяц над рощей»? Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы.

Я негодовал: описаний! - пускался доказывать, что нет никакой отдельной от нас природы, что каждое движение воздуха есть движение нашей собственной жизни. Опа смеялась:

- Это только пауки, миленький, так живут!» («Ж. А.», с. 232).

Расшифровывая «загадки» предшественников, как в приведенном примере -Афанасия Фета, Бунин тем временем погружал читателя в мир своих переживаний и ощущений, к пониманию которого даже приблизиться не всегда просто, а тем более воспринять его во всей многомерности. Несмотря на кажущуюся легкость пейзажных зарисовок, Бунин неизменно тяготеет в них к философскому видению мира, рефлексия лирического героя основывается на каждодневных наблюдениях и воспоминаниях, тесно сопряженных с его мечтаниями и предчувствиями чего-то, одному ему ведомого. В прозе писателя также совершенно отчетливо проявляются две разновидности авторской рефлексии: с одной стороны - реалистически точное, фактографическое отражение событий, с другой - преломление этих событий через собственные, сиюминутные, импрессионистические впечатления: «Действительность -что такое действительность? Только то, что я чувствую. Остальное - вздор!» [23, с. 116].

В попытках прояснить жанровую природу «Жизни Арсеньева» литературоведы разных лет подмечают общее: отражение в романе необычайно впечатлительного образа автора и его эмоционального тона, окрашивающего все повествование. Присутствие и чрезвычайно субъективное видение мира позволяют автору-персонажу делиться с читателем потоком своих детских и юношеских впечатлений-эмоций, как правило, несвязных и едва ощутимых, причудливых и прихотливо изменяющихся по мере их припоминания уже зрелым человеком. Для героя романа жизненные этапы «Юность» (так названа первая часть произведения) и «Любовь» в потоке воспоминаний спустя полвека воспринимаются лишь как яркие, незабываемые мгновения бытия. Определяя жанр произведения, критики и литературоведы разных лет нередко занимают диаметрально противоположную позицию, но акцентируют внимание, тем не менее, на одном: с романом как таковым в его привычном представлении «Жизнь Арсеньева» имеет очень мало общего. Так, философски-религиозными «мечтаниями» назвал И.А. Ильин роман «Жизнь Арсеньева» [12, с. 40], трактуя, тем не менее, большинство воспроизведенных в памяти героя картин как своеобразный гимн чувственной стороне бытия, с ним солидаризируется Л.А. Колобаева, которая, признавая присутствие философских мотивов в романе, тем не менее, заключает: «его трудно назвать философским романом. Это не роман идей, а роман потока жизни, образов ее внутреннего видения героем, рефлексии непосредственных переживаний» [15, с. 53].

Первым русским феноменологическим романом становится это произведение для Ю. Мальцева, поскольку представляет собой «не воспоминание о жизни, а воссоздание своего восприятия жизни и переживание этого восприятия (то есть новое «восприятие восприятия»)» [16, с. 305]. Совершенно оправданные параллели литературоведы проводят с жанром и типом повествования в «Жизни Арсеньева» и романах Дж. Джойса («Улисс») и М. Пруста («В сторону Свана»), в которых сюжетнокомпозиционный механизм также функционирует по принципу ассоциативноприсоединительному, монтажному, «когда связь осуществляется по вольной прихоти воспоминания ... «я помню», «и я помню...» [15, с. 54]. Некоторые современные исследования строятся на изучении системы «мифологического закона соответствий, подобий, аналогий, отражений, взаимодействия всего со всем, - сложной и разветвленной системы мифологических эквивалентов» [20, с. 21].

В набросках к роману сохранилось собственно бунинское определение его жанровой природы - «Книга моей жизни». Произведения такого рода в литературной традиции прочно связаны с созданием особо ценного - сокровенного текста, адресованного всем и каждому, понятного любому человеку, мало-мальски знакомому с жизнью, содержащего ответы на важные вопросы бытия. Так распространялись в определенные исторические эпохи «Голубиная книга», «книги» Библии или «Книга про бойца» (подзаголовок «Василия Теркина» А.Т. Твардовского). Сложная природа «вневременного» романа во многом базируется на таких эстетических категориях, как «миф» и «символ», свидетельствующих о «поразительном постоянстве образов и мотивов, их преемственности <...>, - которые лежат вне методов, направлений и течений» [20, с. 21].

«Жизнь Арсеньева» в современном литературном контексте также занимает особое место: роман предоставляет читателю возможность вместе с героем заново 38

пережить, прочувствовать некоторые события, возникающие в памяти типичного в недавнем прошлом мелкопоместного дворянина, вынужденного, как и большинство его сверстников, пережить смену традиционных, характерных для России XIX -начала XX вв. укладов и эпох; внешне, формально утративших Родину, однако сохранивших в памяти ее как единственную и непогрешимую святыню, некий идол, поддерживающий веру и надежду в русском человеке, любовь ко всему сущему, часто вопреки всему. Должно быть, в значительной степени жанровые особенности произведения объясняются неразрывным синтезом на первый взгляд, совершенно разнородных родовых систем: эпической и лирической. Л.В. Ершова, рассуждая о новаторском характере творчества Бунина, рассматривает «Жизнь Арсеньева» как уникальный жанровый синтез, в котором «существенную роль играют лирическое и автобиографическое начала» [9, с. 19], и, очевидно, не имея в виду собственно мемуарную литературу как разновидность художественной прозы, также предлагает изучать стихи и прозу Бунина в совокупности, в рамках проблемно-тематического анализа.

Довольно убедителен и О.Н. Михайлов, предлагающий определить жанр «Жизни Арсеньева» как «роман-поэму» [17, с. 137], посвященный путешествию души юного героя, необыкновенно свежо и остро воспринимающего мир. В его интерпретации также основным свойством автора и героя становится его впечатлительность как единственный способ познания и отражения окружающей действительности: «Главное в «Жизни Арсеньева» - расцвет человеческой личности, расширение ее до тех пределов, пока она не оказывается способной вобрать в себя огромное количество впечатлений. Перед нами исповедь большого художника, воссоздание им с величайшей подробностью той обстановки, где впервые проявились его творческие импульсы. Это торжество самоцельной личности как творения Божьего» [17, с. 137].

В монографии И.П. Карпова «Проза Ивана Бунина» намечается сопоставление «Жизни Арсеньева» с некоторыми рассказами и повестями, близкими ему по тематике, при этом исследователь основывается на убеждении, что в романе «повествуется о 39

многом, о чем в ранних рассказах писателя или умалчивалось, или что присутствовало в подтексте. В некоторых случаях - наоборот: ранние рассказы существенно дополняют автобиографический роман» [13, с. 79]. Наши наблюдения даже на начальном этапе исследования позволяют сделать другие предположения: если персонажи Бунина-прозаика чрезвычайно сдержанно и лаконично прощались с дворянско-помещичьей, усадебной Россией в рассказах и повестях дореволюционного периода, то лирическому герою уже в 1890-1920-е годы Бунин-поэт передал свою напряженную страстность, вызванную к жизни изменениями в патриархальноаграрном укладе на рубеже веков, и столь же эмоционально, образно-символически и детализированно, порой фактографически точно, выстраивает цепочку воспоминаний о жизни в среднерусском поместье герой «Жизни Арсеньева» в 1930-е годы.

Необходимо учитывать и тот факт, что в современном буниноведении довольно спорной считается проблема типологического разграничения эпоса и лирики [17, с. 10,13], напротив, как упоминалось выше, все чаще исследователи обнаруживают приметы сближения рассказов и повестей разных лет со стихотворениями, - «их жанровые различия нивелируются, существенными становятся типологически сходные черты» [8, с. 37].

В первую очередь, типологически сходные черты мы обнаруживаем в создании усадебного пространства и времени в романе «Жизнь Арсеньева» и стихотворениях И.А. Бунина разных лет. Уже будучи юношей, Арсеньев признается: «Это стыдно, неловко сказать, но это так: я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства...», - в столь широкий мир, в контекст Космоса и Вселенной включает молодой барчук фамильное «гнездо» - усадьбу Каменку (по-семейному - всего лишь хутор) и окрестности, ближайшие и дальние, вначале знакомые больше по рассказам и легендам взрослых, а затем, по мере взросления, исследованные до самых потаенных мест.

В работе «Образ русской усадьбы в поэзии XIX - начала XX века» к основным зонам усадебного пространства мы относим: дом (дворец), парк (сад), парковые 40

павильоны, отраженные в русской лирике в ореоле специфических черт, примет и эмоционального ореола, образующие особый социокультурный локус [10, с. 19], или «бытовое культурное пространство» [10, с. 61]. Стихотворения Бунина разных лет, созданные как в России, так и в эмиграции, служат весьма убедительным подтверждением первоначальных гипотез о том, насколько значительно его место в плеяде «усадебных» поэтов, поскольку лирический герой в реальности, воспоминаниях и мечтах превосходно ориентируется в пространстве поместья, каждая новая его прогулка по территории подчинена строгой логике, заданной усадебным пространством еще в стародавние времена архитекторами прошлых лет - выписными и доморощенными.

И.А. Бунин приобщался к помещичьей жизни в период ее медленного «угасания», он стал свидетелем агонии «дворянских гнезд», своеобразного «распада» патриархально-аграрного уклада, совершающегося прямо на глазах и втягивающего в свой разрушительный водоворот современников часто вопреки их желанию. Блистательных шагов усадебной эпохи Бунин, как и его герой - Арсеньев уже не застал, но ему, обитателю более чем скромного имения, передалось благоговейное отношение к былому великолепию, богатству, знатности, окружавших его предков еще так недавно и запечатленных теперь в семейных преданиях и чудом сохранившихся во времена безденежья атрибутах прошлой - роскошной жизни. По-прежнему самые сильные переживания помещиков были связаны с домом, ведь именно он в разные периоды дворянской эпохи выступал главным - величественным символом богатства и знатности помещичьего рода.

В «Жизни Арсеньева» персонажу с того времени, когда он начал себя помнить, настойчиво внушали мысль о том, что проживание их семьи на полуразвалившемся хуторе Каменка - всего лишь временная мера. Вместе с родителями герой напряженно и порой уже совершенно нетерпеливо пытался дождаться переселения в большой и пафосный усадебный дом в усадьбе Батурине, обещанный им всем бабушкой после ее смерти. Барские привычки в семье Арсеньевых особенно наглядно сказывались в 41

поведении помещиков-мужчин: отец героя предпочитал любому виду деятельности азартные игры, кутежи и разврат в уездном городе, один из братьев переживал важный этап увлечения революционными идеями и тоже был далек от повседневной работы в поместье, другой - устраивал личную жизнь:

«А что делал над собой, над своим благосостоянием наш живой, сильный, благородный, великодушный, но беспечный, как птица небесная, отец? А мы сами, юные наследники прежней славы арсеньевского рода и жалких остатков его прошлого богатства? Брат Николай ради Сашки и прелестей деревенского безделья бросил гимназию. Брат Георгий все свои каникулярные дни проводил за чтением Лавровых и Чернышевских» («Ж. А.», с. 57).

Арсеньев-младший, разумеется, не мог стать сколько-нибудь значительным звеном в усадебной жизни. Судьба Батурина изначально была предрешена, но в крепких руках бабушки героя поместье доживало свой век вполне достойно. Все-таки случившийся переезд в новый дом как нельзя лучше выявил то тщательно скрываемое Арсеньевым до поры до времени, но, тем не менее, слишком явное его благоговение перед старым домом, судя по описанию, принадлежащим к позднеромантическому этапу в усадебной архитектуре, с господством так называемых «готических» элементов в постройках.

Арсеньев первые месяцы своего пребывания в новом имении вспоминает хаотично и уж совсем нестройно - настолько поглощен он был многочисленными событиями, обрушившимися на семью как-то сразу и вдруг, зато зимний приезд прошел для него иначе: осмысленно и прочувствованно в каждом мгновении. Пожалуй, впервые герой без суеты и спешки осматривает новые владения Арсеньевых и тогда-то юноша замечает четкие вертикальные линии в готических постройках и парковых павильонах, частично разрушенных, но сохранивших следы былого величия:

«Прекрасна - и особенно в эту зиму - была Батуринская усадьба. Каменные столбы въезда во двор, снежно-сахарный двор, изрезанный по сугробам полозьями <...> наша заветная столетняя ель, поднимающая свою острую черно-зеленую 42

верхушку в синее яркое небо из-за крыши дома, из-за ее крутого ската, подобного снежной горной вершине, между двумя спокойно и высоко дымящимися трубами...» («Ж. А.», с. 146).

В лирике И.А. Бунина не менее часто возникает образ одиноко посаженной ели перед парадным крыльцом или еловой аллеи, как правило, располагающейся в качестве подъездной, или главной в имении. Еловые насаждения на территории свидетельствовали о пристрастии владельцев к атрибутам готического стиля в ландшафтном дизайне:

«В темных еловых аллеях клубится кафедральный мрак, солнечный свет, отфильтрованный листвой ажурной, падает, словно витражный, на песок и гравий - и это лесная неоготика» [18, с. 108].

В любое время суток еловая аллея погружена во мрак, в ней холодно и неуютно женщине, хозяйке поместья, тогда как хозяин органично вписывается в обстановку и проводит здесь немало времени, отвлекаясь от повседневных забот, прислушиваясь к звукам, раздающимся по другую сторону от деревьев - с территории хозяйственных строений, из дома, ближайших угодий, всматриваясь в знакомые очертания предметов и явлений, неузнаваемо меняющихся в сумрачном тени еловых лап:

А в старом палисаднике темно,

Свежо и сладко пахнет можжевельник,

И сонно, сонно светится сквозь ельник

Серпа зеленоватое пятно.

(И.А. Бунин. «Апрель», т. 1, с. 243)

Черные ели и сосны сквозят в палисаднике

темном:

В черном узоре ветвей - месяца рог золотой.

Слышу, поют петухи. Узнаю по напевам

печальным

Поздний, таинственный час. Выйду на снег, на крыльцо.

Замерло все и застыло, ...

Но до костей я готов в легком промерзнуть

меху,

Только бы видеть тебя, умирающий в золоте месяц.

(И.А. Бунин. «Черные ели и сосны...», т. 1, с. 215)

Гораздо уютнее всем обитателям поместья в пространстве липовой, кленовой, тополиной или березовой аллеи. В ярких красках сочной листвы герои вспоминают былые свидания и мечтают о новых встречах, наслаждаются красотой окружающей природы и обмирают в томительном ожидании счастья.

Герой акцентирует внимание на чертах палладианского стиля в архитектуре, в первую очередь проявляющихся в устремленности вверх четких вертикальных линий в каменных столбах - подъездных воротах на въезде в усадьбу, затем - в главном дереве - могучей темной ели, оттеняющей парадное крыльцо дома, и в большей степени - в планировке крыши - продлевающей ощущение бесконечности своими очертаниями -сходством с горной вершиной и будто подпираемой с двух сторон горными кряжами -дымящимися трубами.

Дом, являясь центром усадебного пространства, хранит на своих внешних, обращенных к любому наблюдателю атрибутах, приметы той далекой эпохи, когда он еще только проектировался и возводился: как память о первом владельце или архитекторе, задуманы фронтоны: «На пригретых солнцем фронтонах крылец сидят, приятно жмутся монашенки-галки, обычно болтливые, но теперь очень тихие...» («Ж. А.», с. 146); в некоторых случаях они украшены «заветным» вензелем, напоминающим о предках. Арсеньев-младший, чрезвычайно взволнованный уже одним фактом своего присутствия в старинном имении, просто не может не плениться их трогательной беззащитностью перед напором природных сил, разрушающих остатки штукатурки, обесцвечивающих ее до последней стадии.

Еще большее умиление героя вызывают элементы «переходного» пространства -окна, как правило, высокие, вытянутые, состоящие, по моде начала XIX века, из отдельных звеньев - «квадратов»:

«... приветливо, щурясь от слепящего, веселого света, от ледяной самоцветной игры на снегах, глядят старинные окна с мелкими квадратами рам» (Там же, с. 146).

На первый взгляд, ощущения Арсеньева воспринимаются как нечто новое, сиюминутное, возникшее «здесь» и «сейчас», однако, лирика И.А. Бунина к тому времени изобиловала подобными примерами в изображении усадебного пространства как места с господствующими готическими элементами в архитектуре. Достаточно сравнить продолжение все того же фрагмента «Жизни Арсеньева» и стихотворение «Мистику» (1905 г.), в котором действие разворачивается зимней морозной ночью и описано глазами ребенка или юноши:

В холодный зал, луною освещенный,

Ребенком я вошел.

Тенями рам старинных испещренный, Блестел вощеный пол.

Как в алтаре, высоки окна были,

А там, в саду - луна,

И белый снег, и в пудре снежной пыли -Столетняя сосна.

(«Мистику», т. 1, с. 223)

Лирический герой стихотворения испытывает на себе очарование родных стен, увидев в какой-то момент их сходство с монастырскими, храмовыми конструкциями, что для готического стиля в архитектуре является одной из характерных примет. В холодный зал ступает и Арсеньев, пересиливая вполне естественный страх, он, как и герой стихотворения, рассматривает освещенные вначале солнечным светом - в реальности, а сразу затем - в памяти - светом лунным, знакомые предметы - портреты 45

предков, знаменитых людей, посуду в шкафах за дверцами из холодного, матового стекла, будто заново узнавая их:

«В зале не топят, - там простор, холод, стынут на стенах портреты деревянного, темноликого дедушки в кудрявом парике и курносого, в мундире с красными отворотами, императора Павла, и насквозь промерзает куча каких-то других старинных портретов и шандалов <...> Зато в зале все залито солнцем и на гладких, удивительных по ширине половицах огнем горят, плавятся, лиловые и гранатовые пятна - отражения верхних цветных стекол» («Ж. А.», с. 147).

Окно, отраженное на полу разноцветными «пятнами» или «клетками», «решетками», с завидным постоянством возникающее в «усадебной» поэзии, вполне органично вписывается и в романный контекст, благодаря цепкой зрительной памяти героя, способного не только справиться с суеверным страхом, но и вспомнить соответствующие случаю поэтические строки Г.Р. Державина, также выступавшего много лет назад заинтересованным наблюдателем за игрой света и цвета на половицах в главном зале своего дома в поместье Званка:

На темно-голубом эфире

Златая плавала луна...

Сквозь окна дом мой озаряла

И палевым своим лучом

Златые стекла рисовала

На лаковом полу моем...

(«Ж. А.», с. 109)

Замкнутое пространство усадебного дома, образованное современными и в большей степени архаичными атрибутами внутреннего убранства и деталями интерьера в некоторых случаях существенно расширяется. Происходит это благодаря реализации особого приема, характерного для русской усадебной архитектуры, позволяющего обитателю «дворянского гнезда» перемещаться по нему по схеме «изнутри - наружу». И.А. Бунин примеры подобного движения отражает в 46

стихотворениях разных лет, роман «Жизнь Арсеньева» также знакомит с маршрутом главного героя по замкнутому кругу комнат, окон, лестниц, чердака и подвала, продолжением которых органично воспринимаются дорожки, площадка перед парадным крыльцом, деревья-исполины, давно занявшие особое место по обе стороны от входа в дом.

Стихотворные примеры передают состояние лирического героя, расположившегося вначале в центре дома, то есть в главном зале или в ближайших к нему комнатах, далее замеченного у окна или на балконе, пристально рассматривающего картины природы, позже - направляющегося на прогулку по дорожкам сада или парка. Заметно волнуясь каждый раз, в романе «Жизнь Арсеньева» осваивать территорию сада выходит главный герой. Чаще всего он выскальзывает из дома лунной ночью и отправляется в чрезвычайно важное путешествие по окрестностям.

Для героев Бунина особое значение приобретает чрезвычайно важный момент, запомнившийся в мельчайших подробностях, когда они впервые победили вполне понятный страх, навеянный пространством темного огромного и, главное, опустевшего до утра главного зала. Как лирика, так и роман, весьма наглядно, основываясь на тончайших психологических нюансах, передают состояние маленького усадебного жителя, стоически, шаг за шагом, побеждающего свои фобии на глазах читателя.

В некоторых случаях взгляд персонажей на усадьбу можно считать более «научным», «правильным» с точки зрения архитектурной теории организации паркового, садового и собственно усадебного пространства, поскольку взгляд этот базируется на знании о расположении и функциях окон, удлиненных осевых залов, крытых галерей и купольной ротонды, напоминающих на среднерусской равнине о далеком во всех смыслах античном Пантеоне и величественных храмовых постройках Москвы и Петербурга. Так, у Бунина лирический герой испытывает на себе очарование родных стен, увидев в какой-то момент их сходство с монастырскими 47

храмовыми конструкциями.

Юному Арсеньеву тоже удалось справиться с паническим страхом и вполне понятным волнением, когда он в полной тишине и кромешной темноте отправился бродить по пустынному парадному залу. К тому времени, когда он впервые отважился на подобный поступок, его жизненный багаж уже вмещал в себя надолго отложившиеся в памяти мрачные картины, связанные с реальными и фантастическими кошмарами, семейными утратами и жутковатыми фольклорными персонажами, мгновенно «оживающими» в воображении испуганного ребенка. В случае с Арсеньевым-младшим писателю удается весьма наглядно показать, как скоро преодолевает молодой помещик в родных стенах охвативший его на первых порах почти животный ужас и, забыв обо всем, поддается очарованию все той же, что и в лирике, дивной природы, открывающейся перед ним, как на картине, в раме окна:

«Ночи стояли лунные, и я порой просыпался среди ночи в самый глубокий ее час, когда даже соловей не пел. Во всем мире была такая тишина, что, казалось, я просыпался от чрезмерности этой тишины. На мгновение охватывал страх, - вдруг вспоминался Писарев, чудилась высокая тень возле двери в гостиную ... Но через мгновение тени этой уже не было, виден был только просто угол, темнеющий сквозь тонкий сумрак комнаты, а за раскрытыми окнами сиял и звал в свое светлое безмолвное царство лунный сад. И я вставал, осторожно отворял дверь в гостиную, видел в сумраке глядевший на меня со стены большой портрет бабушки в чепце, смотрел в зал, где провел столько прекрасных часов в лунные ночи зимой ... он казался теперь таинственней и ниже, потому что луна, ходившая летом правее дома, не глядела в него, да и сам он стал сумрачней: липа за его северными окнами, густо покрывавшаяся листвой, вплотную загораживала эти окна своим темным шатром. Выйдя на балкон, каждый раз снова и снова, до недоумения, даже до некоторой муки, дивился на красоту ночи: что же это такое и что с этим делать!» («Ж. А.», с. 175).

В пространстве усадьбы отдельные, одиноко посаженные деревья, рассредоточенные перед главным входом в здание и под окнами парадной части, 48

занимают особое место. Согласно старой традиции, парадный фасад обязательно должен быть погружен в тень от ветвей липы или осины, березы, тополя, сосны, а может быть, и как в данном случае - ели. Результатом такого декорирования всегда становились полумрак во всем здании в дневное время и наступление ранних сумерек в вечернее. На удивление постоянным приемом в усадебной поэзии была метафоризация рукотворного полумрака или преждевременной темноты, в которой теряются очертания самого главного дерева.

Вполне оправданным воспринимается в стихотворении «Мистику» метафорическое осмысление Буниным усадьбы как храма, вызывающего трепет у прихожанина еще на подступах к заветному алтарю:

И в страхе я в дверях остановился:

Как в алтаре,

По залу ладан сумрака дымился, Сквозя на серебре.

(«Мистику», т. 1, с. 223)

В метафорической картине усадебного мира, по-бунински неяркой, сотканной из полутонов, за стенами родовой вотчины лирическому герою открывается иная атмосфера, природная, очерченная границами лазурного неба и разноцветьем сада, позволяющая забыть гнетущую атмосферу старого дома, отзывающуюся предательским холодком в груди персонажа:

Теперь давно мистического храма

Мне жалок темный бред:

Когда идешь над бездной - надо прямо Смотреть в лазурь и свет.

(Там же)

«На мгновение охватывал страх» и Арсеньева, сразу вспомнившего родственника, недавно умершего и, казалось, все еще бродившего здесь бесплотной тенью, но и ему довольно быстро удалось отмести прочь суеверный ужас и 49

направиться сначала в сторону окна, к свету, разлитому луной, а затем - на балкон, стиравший в представлении дворян-помещиков видимые границы между миром природы и человека:

«Выйдя на балкон, я каждый раз снова и снова, до недоумения, даже до некоторой муки, дивился на красоту ночи: что же это такое и что с этим делать? <...> Необыкновенно высокий треугольник ели, освещенный луной только с одной стороны, по-прежнему возносился своим зубчатым острием в прозрачное ночное небо, где теплилось несколько редких звезд, мелких, мирных и настолько бесконечно далеких и дивных, истинно господних, что хотелось стать на колени и перекреститься на них» («Ж. А.», с. 175-176).

В стихотворении исполинская сосна, осыпанная снегом, в дневное время погружает основные помещения дома в полумрак, но она же приобретает особые свойства ночью, когда, освещенная луной, озаряет дом и зал причудливым светом, всюду отбрасывая искристые отблески снежного серебра. В романе, как и в стихотворении, для героя, чей взгляд скользит за лунными лучами, разлившимися по гостиной, и переносится на отяжелевшие от снега еловые ветви-рукава, настоящая жизнь также простирается за окнами, а картина природы, изначально задуманная как реалистическая пейзажная зарисовка, продолжается условным - символическим диалогом персонажа с небесными светилами, населившими звездное небо, уподобленное Арсеньевым куполообразной крыше дома:

«Среднее окно все занято высочайшей елью, той, что глядит между трубами дома: за этим окном пышными рядами висят ее оснеженные рукава... Как несказанно хороша была она в морозные лунные ночи! Войдешь - огня в зале нет, только ясная луна в высоте за окнами. Зал пуст, величав, полон, словно тончайшим дымом, а она, густая, в своем хвойном, траурном от снега облачении, царственно высится за стеклами, уходит острием в чистую, прозрачную и бездонную куполообразную синеву, где белеет, серебрится широко раскинутое созвездие Ориона, а ниже, в светлой пустоте небосклона, остро блещет, содрогается лазурными алмазами 50

великолепный Сириус, любимая звезда матери...» («Ж. А.», с. 147).

Внешняя среда обитания, представленная домом, парком и садом, в ряде случаев создается с целью воспроизвести атрибуты всемирной культуры на ограниченном пространстве в доме и его ближайших окрестностях.

Культурно-историческая модель мира включает наиболее распространенные атрибуты-реалии: в библиотеке собраны старые книги, журналы, альманахи прошлых лет, там же нашли приют восковые бюсты Вольтера, Ж.-Ж. Руссо, Франклина, на картинах запечатлено изображение самой усадьбы в пору ее процветания, мелькают сцены известных сражений, впечатляют портреты известных личностей, родственников, заброшенных волею судьбы в отдаленные губернии. Особая роль в поместьях отводилась оружейной: как правило, владельцу поместья удавалось похвастаться перед гостями запасами древнего и нового оружия, свезенного со всех концов земли, - чаще всего это были английские или французские ружья известных марок, черкесские и дамасские сабли.

Лирический герой стихотворений И.А. Бунина останавливает взгляд на той или иной детали интерьера, четко очерчивая с ее помощью границы замкнутого пространства - усадьбы в целом или отдельно взятой библиотеки, кабинета, гостиной, например, в стихотворениях 1905-06 гг. «В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины...», «Люблю цветные стекла окон...»:

В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины Струится из окна веселый летний свет, Хрустальным золотом ложась на клавесины, На ветхие ковры и выцветший паркет.

  • («В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины...» т. 1, с. 210) Люблю неясный винный запах Из шифоньерок и от книг В стеклянных невысоких шкапах, Где рядом Сю и Патерик.
  • 51

(«Люблю цветные стекла окон...», т. 1, с. 262)

Бунин с завидным постоянством подмечает бедность обстановки старого «дворянского гнезда», акцентирует внимание на ветхости прежде роскошных штор, скатертей, драпировок и ковров, позволяет героям произносить исповедальные, пронизанные тоской и сожалением, монологи о былом великолепии, считавшемся единственно возможной нормой жизни помещиков в стародавние времена. В лирике мотив обнищания дворянства звучит с какой-то щемящей нежностью, да и Арсеньев-младший прекрасно понимает причину того, почему теперь «книжные» впечатления заменили ему впечатления реальные:

«Так начались мои отроческие годы, когда особенно напряженно жил я не той подлинной жизнью, что окружала меня, а той, в которую она для меня преображалась, больше же всего вымышленной.

Подлинная жизнь была бедна <...> В Рождестве же видел я и высшую роскошь: в церкви. Для глаза, привыкшего только к хлебам, травам, проселкам, дегтярным телегам, курным избам, лаптям, посконным рубахам, для уха, привыкшего к тишине, к пенью жаворонков, к писку цыплят, к кудахтанью кур, глубокий купол с грозным седовласым Саваофом <...> золотой иконостас, образа в золотых окладах,<...> - все казалось царственным, пышным, торжественно восхищало душу...» («Ж. А.», с. 55).

В некоторых стихотворениях («Наследство», 1906-1907 гг., «Дедушка в молодости», 1916 г.) лирический герой рассматривает атрибуты замкнутого пространства непосредственно, как в предыдущих примерах; ситуация меняется в тех случаях, когда персонаж, перелистывая дедовские альбомы, книги и журналы или прогуливаясь по комнатам, аллеям, мысленно погружается в прошедшие эпохи, узнавая жизнь родового «гнезда», вспоминая дорогие сердцу предков аксессуары и создавая для себя пространство воображаемое:

В угольной - солнце, запах кипариса...

В ней круглый год не выставляли рам.

Покой любила тетушка Лариса,

52

Тепло, уют... И тихо было там.

Пол мягко устлан - коврики, попоны...

Все старомодно - кресла, туалет,

Комод, кровать... В углу на юг - иконы,

И сколько их в божничке - счету нет!

(«Наследство» т. 1, с. 287)

В «Жизни Арсеньева» многие повороты сюжета также способствуют обретению героем своего места среди ветхозаветных атрибутов помещичьего быта; он с ранних лет привык видеть вокруг себя одни и те же предметы интерьера, знает, каково предназначение в доме портретной галереи, туалетного столика, комода, иконостаса, но каждый из них, как и в лирике, способствует возникновению в его сознании и памяти ассоциативного ряда, представленного путешествиями в прошлую жизнь семейства и в собственные путешествия, пока еще сложившиеся только в воображении:

«Я умылся, оделся и стал молиться на образа, висевшие в южном углу комнаты и всегда вызывавшие во мне своей арсеньевской стариной что-то обнадеживающее, покорное непреложному и бесконечному течению зимних дней» («Ж. А.», с. 220).

В дореволюционной лирике И.А. Бунина также историю семьи хранят иконы и дагерротипы, которые в некоторых случаях все еще дороги молодым владельцам поместья и потому развешаны по стенам:

И вас, и вас, дагерротипы,

Черты давно поблекших лиц...

(«Люблю цветные стекла окон...», т. 1, с. 262) или уже помешали новым, временным обитателям усадьбы-дачи и потому оставили после себя только темный след на выцветших обоях:

Синие обои полиняли,

Образа, дагерротипы сняли -

53

Только там остался синий цвет,

Где они висели много лет.

(«Синие обои полиняли...», т. 1, с. 396)

Синие страницы старых книг и синие полинявшие обои, синие же пятна от образов и дагерротипов, серебро икон, серый кокон люстры, матовые стекла в шкафах и матовый фарфор, - все, обрисованное Буниным в холодных, подчеркнуто спокойных тонах, приобретает еще более мрачный оттенок, поскольку дом погружен в тень старой липы, тогда как во дворе, за окнами, переливается яркими красками среднерусская природа:

О радость красок! Снова, снова

Лазурь сквозь яркий желтый сад Горит так дивно и лилово, Как будто ангелы глядят.

(«О радость красок! Снова, снова...», т. 1, с. 445)

Арсеньев-младший, вспоминая атрибуты усадебной территории и окрестных угодий, также четко разграничивает свои ощущения, полученные от созерцания природных объектов, прекрасных и обновленных с каждым сезоном, и «вписанных» в эту среду хозяйственных построек, возведенных еще предками в стародавние времена. «Богатство» героя, пораженного острой и неизбывной любовью к малой Родине, заключается в понимании той неброской красоты окружающего мира, который сотворен Богом и завещан ему и другим обитателям среднерусского Подстепья, чтобы они оберегали эту красоту и учились расшифровывать ее сезонные тайны. Алексей Арсеньев обладает особо «цепкой» памятью, передающей детали пейзажа в зримых, подчеркнуто ярких образах, будто остановившихся в длящемся времени:

«Помню: солнце пекло все горячее траву и каменное корыто на дворе, воздух все тяжелел, тускнел, облака сходились все медленнее и теснее и наконец стали подергиваться острым малиновым блеском, стали где-то, в самой глубокой и звучной высоте своей погромыхивать, а потом греметь, раскатываться гулким гулом и 54

разражаться мощными ударами все полновеснее, величавей, великолепнее... О, как я уже чувствовал это божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности! Был потом мрак, огонь, ураган, обломный ливень с трескучим градом, все и всюду металось, трепетало, казалось гибнущим, в доме у нас закрыли и завесили окна, зажгли «страстную» восковую свечу перед черными иконами в старых серебряных ризах, крестились и повторяли: «Свят, свят, свят, Господь Бог Саваоф!» («Ж. А.», с. 21).

«... жаркий полдень, белые облака плывут в синем небе, дует ветер, то теплый, то совсем горячий, несущий солнечный жар и ароматы нагретых хлебов и трав <...> там зной, блеск, роскошь света, там, отливая тусклым серебром, без конца бегут по косогорам волны неоглядного ржаного моря. Они лоснятся, переливаются, сами радуясь своей густоте, буйности, и бегут, бегут по ним тени облаков...» («Ж.А., с. 19).

Природа вызывает совершенно иные ассоциации у героя, наделяющего в своем сознании привычные, казалось бы, цветовые образы, например, «тусклое серебро», жизнеутверждающей семантикой, зримо контрастирующей с картинами усадебного запустения.

Следы человеческого присутствия на территории поместья отмечены весьма лаконичными штрихами, с помощью которых создается облик «забытой Богом» земли. Юный наследник рода Арсеньевых неоднократно и вполне искренне признается, что территория поместья время от времени приобретала в его глазах невероятные размеры. Происходило это в тех случаях, когда дети открывали для себя пространство хозяйственных построек и угодий, пробраться к которым им удавалось чаще всего тайком, без присутствия взрослых. Человеческое вмешательство в жизнь природы сопряжено в сознании героя с чем-то заведомо дисгармоничным, поскольку оно изначально подразумевает прагматичный подход к миру растений и животных, использование богатств этого мира в своих утилитарных целях. Для детей, как дворянских, так и крестьянских, с которыми дружили, позабыв о социальных различиях, природные кладовые - самый значительный ресурс, исследуя недра которого, они учились истово, до самоотречения, любить Родину:

«А затем, постепенно смелея, мы узнавали скотный двор, конюшню, каретный сарай, гумно, Провал, Выселки. Мир все расширялся перед нами, но все еще не люди и не человеческая жизнь, а растительная и животная больше всего влекли к себе наше внимание, и все еще самыми любимыми нашими местами были те, где людей не было, а часами - послеполуденные, когда все спали. Сад был весел, зелен, но уже известен нам; в нем хороши были только дебри и чащи, птичьи гнезда...» («Ж. А., с. 21).

Помещики и крестьяне, с точки зрения юного Арсеньева, давно уже стали органичной частью среднерусского Подстепья, поскольку они «неприхотливы, первобытно-просты, родственны своим лозинам и соломе», однако подчеркнуто неяркие, мрачноватые картины усадебного запустения получают дополнительную нюансировку по мере появления в них жилых и нежилых помещений, постепенно разрушающихся без подновления и придающих прилегающей территории унылый колорит, напоминающий о почтенном возрасте построек и обветшании былого великолепия:

«... там, в поле, за нашими старыми хлебными амбарами - они так стары, что толстые соломенные крыши их серы и плотны на вид, как камень, а бревенчатые стены стали сизыми...» («Ж. А., с. 19).

Былое является лирическому герою стихотворений 1906-1916 годов тенями на темных, по моде 1830-х годов, обоях, привычной для усадеб первой половины XIX века люстрой, громоздкими книжными шкафами, где собраны доступные любому провинциалу книги и вполне естественно соседствуют роман Евгения Сю и Патерик. Осевшие в комнатах вещи просты, это подчеркивается автором, и ценность они представляют не как раритеты, а как старые друзья, сопровождавшие помещиков в долгие годы усадебного затворничества:

Люблю их синие странички.

Их четкий шрифт, простой набор,

И серебро икон в божничке,

56

И в горке матовый фарфор.

(«Люблю цветные стекла окон...», т. 1, с. 262)

Жизнь реальная осталась по другую сторону помещичьих владений в пору взросления Алексея Арсеньева, который, при всей его непомерной впечатлительности и эмоциональности, способен вполне здраво рассуждать, когда дело касается его места в родовом гнезде. Он слишком отчетливо представляет себе, почему именно материальная сторона жизни семейства всегда была приоритетной, позволяла предкам безбедно существовать, предаваясь радостям бытия, как весьма примитивным подчас, так и изысканным. Ему - младшему отпрыску разорившегося рода выпадают на долю одни только разочарования и испытания, поскольку он, как и старшие представители семейства, изначально настроен на созерцание происходящего, но не на участие в нем. Алексей уверен, что подлинная, цельная жизнь протекала и протекает где-то в стороне от замкнутого пространства и времени в поместье. Потому и милее ему явленные из прошлого подернутые желтоватой дымкой лица в старых фотоальбомах, за каждым из которых воображение героя уже рисует какую-то историю:

«Случалось, бывало, в каком-нибудь чужом доме взять в руки старый фотографический альбом. Странные и сложные чувства возбуждали лица тех, что глядели с его поблекших карточек! Прежде всего - чувство необыкновенной отчужденности от этих лиц, ибо необыкновенно бывает чужд человек человеку в иные минуты. А потом - происходящая из этого чувства повышенная острота ощущения их самих и их времени. Что это за существа, эти лица? Это все люди когда-то и где-то жившие, каждый по-своему, разными судьбами и разными эпохами, где было свое: одежды, обычаи, характеры, общественные настроения, события... Вот суровый чиновный старик с орденом под двойным галстуком, с большим и высоким воротом сюртука, с крупными и мясистыми чертами бритого лица. Вот светский щеголь времен Герцена с подвитыми волосами и с бакенбардами, с цилиндром в руке, в широком сюртуке и таких же широких панталонах, ступня которого кажется от них маленькой. Вот бюст грустно-красивой дамы: затейливая шляпка на высоком шиньоне, шелковое платье с рюшами, плотно обтягивающие грудь и тонкую талию, длинные серьги в ушах... А вот молодой человек семидесятых годов: высокие, широко расходящиеся воротнички крахмальной рубашки, не скрывающие кадыка, нежный овал чуть тронутого пушком лица, юная томность в загадочных больших глазах, длинные волнистые волосы... Сказка, легенда все эти лица, их жизни и эпохи!» («Ж. А.», с. 221).

Бунин постоянно призывает лирического героя и читателя развивать ассоциативное мышление, заставляя запоминать и вспоминать различные эпизоды усадебной жизни по мере того, как взор его останавливается на той или иной детали интерьера. Так выразительная вещная подробность позволяет четко обозначить в сознании персонажа границы замкнутого пространства - гостиной, кабинета хозяина, библиотеки, спальни:

В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины, Струится из окна веселый летний свет, Хрустальным золотом ложась на клавесины, На ветхие ковры и выцветший паркет.

(«В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины...», т. 1, с. 210) Люблю неясный винный запах

Из шифоньерок и от книг

В стеклянных невысоких шкапах, Где рядом Сю и Патерик.

(«Люблю цветные стекла окон...», т. 1, с. 262)

Разыгравшееся воображение приводит Алексея Арсеньева в потаенные уголки старой усадьбы, скрывающие, с его точки зрения, ценные атрибуты жизни предков. Занимая себя играми или наблюдая за старшими членами семьи во время их полезной деятельности или на отдыхе, юный помещик время от времени получает возможность прикоснуться к «запретным» атрибутам, давно осевшим в помещичьем доме, но пока еще, в силу возраста, оберегаемым от детей, например, холодному оружию, коллекция 58

которого тщательно собиралась и бережно хранилась несколькими поколениями предков:

«В кабинете отца висел на стене старый охотничий кинжал. Я видел, как отец иногда вытаскивал из ножен его белый клинок и тер его полой архалука. Какой сладострастный восторг охватывал меня при одном прикосновении к этой гладкой, холодной, острой стали! Мне хотелось поцеловать, прижать ее к сердцу - и затем во что-нибудь вонзить, всадить по рукоятку <...> А вот при виде всякого стального оружия я до сих пор волнуюсь - и откуда они у меня, эти чувства?» («Ж. А.», с. 44).

Герою Бунина свойственно находиться в сложном, «пограничном» состоянии между современной ему, новой реальностью и прошлым его семьи, существующим в отдельных атрибутах «дворянского гнезда», овеянных ореолом разнообразных легенд, преданий, тайн, заново воспроизводимых старожилами помещичьего рода для детей, внуков, правнуков. Для Арсеньева-младшего уже давно стерлись границы между вымыслом и реальностью в таких рассказах предков; слушая вдохновенные истории о том, как появилась в доме та или иная реалия, откуда она была привезена и какие фантастические функции порой выполняет, доверчивый герой готов потратить сколько угодно времени на поиски якобы спрятанных в потайных уголках семейных владений могущественных «волшебных» вещей, чудесным образом отразившихся на судьбе прадедов, дедов и отцов, наделивших их могуществом и редкой прозорливостью. Так персонаж романа погружается в мифологическое время, основанное на идеализированных воспоминаниях и в силу этого - ретроспективном мышлении:

«А сколько раз лазил я с Баскаковым на чердак, где, по преданиям, будто бы валялась какая-то дедовская или прадедовская сабля <...> мы заглядывали под балки, под косо лежавшие над ними пыльные стропила, рыли золу, то серую, то фиолетовую, в зависимости от места, от освещения... Если б нашлась эта сказочная сабля! Я бы, кажется, задохнулся от счастья! А меж тем, на что она мне была? Откуда взялась моя страстная и бесцельная любовь к ней?» («Ж. А.», с. 45).

Арсеньев способен нескончаемо долго, до самозабвения любоваться старым 59

дедушкиным тарантасом, который через несколько минут вывезет все семейство в путешествие, хотя и первое в его жизни, но для родителей вполне привычное и даже «дежурное»:

«А в каретном сарае стояли беговые дрожки, тарантас, старозаветный дедушкин возок; и все это соединялось с мечтами о далеких путешествиях, в задке тарантаса был необыкновенно занятный и таинственный дорожный ящик, возок тянул к себе старинной неуклюжестью и тайным присутствием чего-то оставшегося в мире от дедушки, был не похож ни на что теперешнее» («Ж. А.», с. 24).

Герой томится в ожидании на припекающем солнце, считая томительные минуты перед отъездом и наблюдая, одновременно запоминая картину мгновения настоящего и вспоминая сцены прошлого - рассказанные ему когда-то и вот только теперь совпавшие с реальным, зрительным образом: сейчас и он поедет по «набитой» дороге, как когда-то его дед, отец и братья.

Из поколения в поколение Арсеньевым передавалось это особое ощущение осеннего пути, движение по которому совпадало каждый раз с завершением сельскохозяйственного сезона и сопровождалось надеждами на получение новых впечатлений во время вылазок в город. Испытать радостно-тревожное возбуждение, разделяемое родными людьми, способен, по мнению Бунина и героя, лишь тот, кто был погружен в усадебную жизнь с самого детства, однако представителю иной -городской культуры подобные восторги кажутся излишне преувеличенными. Так происходит в некоторых эпизодах романа «Жизнь Арсеньева», четко разграничивающих поклонников усадебной старины и «урбанистов» конца XIX -начала XX века. Для Арсеньева природа во всех ее проявлениях органично сливается с образом жизни помещиков, тогда как его возлюбленная Лика к его прочувствованным монологам относится иначе:

«Но все эти вьюги, леса, поля, поэтически-дикарские радости уюта, жилья, огня были особенно чужды ей. Мне долго казалось, что достаточно сказать: «Знаешь эти осенние накатанные дороги, тугие, похожие на лиловую резину, иссеченные шипами 60

подков и блестящие под низким солнцем слепящей золотой полосой <...> Ты не можешь себе представить, как страшно мокро было все, как все блестело и переливалось!» - говорил я и кончил признанием, что хочу написать об этом рассказ. Она пожала плечами.

- Ну, миленький, о чем же тут писать! Что ж все погоду описывать!» («Ж. А.», с. 326).

Арсеньев совершенно отчетливо представляет себе, каким именно источником подпитывается творчество большинства поэтов XIX века, - впечатлениями, сохранившимися от жизни в русских усадьбах. Вслед за Буниным, в дневниковых записях и эпистолярном наследии с завидным постоянством размышляющим о традициях, сформировавших его как поэта и прозаика, персонаж апеллирует к опыту Пушкина, Лермонтова, Толстого и Фета, проводя параллели, касающиеся поисков образности, языковых и стилевых приемов, а также патриотической направленности творчества, позволяющей воспеть свою родную, любимую землю.

Внутренние монологи героя, тревожащие его чаще всего в часы уединения в домашних стенах или во время прогулок по угодьям, перекликаются в романе с его эмоциональными выступлениями перед Ликой. Не обладая даже в минимальной степени тем запасом жизненных знаний, которые бы приоткрыли перед ней ту, фетовскую, Вселенную красоты, базирующуюся, при всей ее кажущейся воздушности, на вполне конкретных, реалистически точных бытовых зарисовках, любимая женщина Арсеньева-младшего вновь оказывается не в состоянии разделить его творческие восторги:

«Я читал:

Какая грусть! Конец аллеи Опять с утра исчез в пыли, Опять серебряные змеи Через сугробы поползли...

Она спрашивала:

- Какие змеи?

И нужно было объяснить, что это - метель, поземка.

Я, бледнея, читал:

Ночь морозная мутно глядит Под рогожу кибитки моей...

За горами, лесами, в дыму облаков, Светит пасмурный призрак луны...

- Миленький, - говорила она, - ведь я же этого ничего никогда не видала!

Я читал уже с тайным укором:

Солнца луч промеж туч был и жгуч и высок, Пред скамьей ты чертила блестящий песок...

Она слушала одобрительно, но, вероятно, только потому, что представляла себе, что это она сама сидит в саду, чертя по песку хорошеньким зонтиком» («Ж. А.», с. 321-322).

Игнорируя совершенно рассказы героя о детстве и юности, проведенных в арсеньевских усадьбах, Лика вызывала недоумение с его стороны, а порой встречала прорвавшееся негодование. Алексей Арсеньев, даже находясь на расстоянии от семейного «гнезда», живет теми же ценностями, что и его близкие, он будто бы заново погружается в ту атмосферу, не забывая мельчайших деталей помещичьего бытия, остается «там» в остановившемся, длящемся времени. События, происходящие с героем в редакции городской газеты или на съемной квартире - «здесь», он воспринимает как эпизоды своего взросления, быстро сменяющие друг друга и малозначащие, которые, тем не менее, должны получить закономерное продолжение в торжественном появлении их с Ликой супружеской четы в Батурине или Каменке.

Молодая женщина оставалась безучастной не только к самим пылким тирадам героя, но и к тем радостям и горестям, которые испытывали обитатели обедневшего поместья. Там с давних пор привыкли жить сообща, «роем», ей же - избалованной горожанке наиболее комфортным виделось дальнейшее проживание с человеком, 62

замкнутым на личных отношениях, способным сразу отделить себя от многочисленных родственников, слуг и друзей:

«Я нередко рассказывал ей о своем детстве, ранней юности, о поэтической прелести нашей усадьбы, о матери, отце, сестре: она слушала с беспощадным безучастием. Я хотел от нее грусти, умиления, рассказывая о той бедности, которая наступала порой в жизни нашей семьи, - о том, например, как однажды мы сняли все старинные ризы со всех наших образов и повезли их закладывать в город <...>- Да, это ужасно, - невнимательно говорила она» («Ж. А.», с. 323-324).

В процессе изучения романа «Жизнь Арсеньева» литературоведами воссоздана своеобразная «карта» перемещений главного героя по ближним и дальним окрестностям, просторам российским и зарубежным, соотнесенными Буниным с путешествием от сакрального центра - дома в четыре стороны света [17, с. 69], наполненным особой мифосимволической семантикой. В качестве такого центра мы рассматриваем Каменку - хутор, по определению самого Арсеньева, дорога из которого ведет его в горизонтальном направлении - по четырем сторонам света и вертикальном: земля, небо, подземное царство [20, с. 20], существующим больше в его воображении, чем в реальности, но одинаково достоверно обрисованным и ярко прочувствованным:

«В тот день, когда я покинул Каменку, не зная, что я покинул ее навеки, когда меня везли в гимназию, - по новой для меня, Чернявской дороге, - я впервые почувствовал поэзию забытых больших дорог, отходящую в предание русскую старину. Большие дороги отживали свой век. Отживала и Чернавская. Ее прежние колеи зарастали травой, старые ветлы, местами еще стоящие стоявшие справа и слева вдоль ее просторного и пустынного полотнища, вид имели одинокий и грустный. Помню одну особенно, ее дуплистый и разбитый грозой остов. На ней сидел, черной головней чернел большой ворон, и отец сказал, очень поразив этим мое воображенье, что вороны живут по нескольку сот лет и что, может быть, этот ворон жил еще при татарах... В чем заключалось очарованье того, что он сказал и что я почувствовал 63

тогда? В ощущенье России и того, что она моя родина? В ощущенье связи с былым, далеким, общим, всегда расширяющим нашу душу, наше личное существование, напоминающим нашу причастность к этому общему?» («Ж. А.», с. 79).

Даже в бедности своей мальчик порой обнаруживает светлые стороны, понимая, тем не менее, что, к сожалению, они приобретают слишком «вещный» характер, далекий от духовности и развития. Выкраивая последние крохи, родители старались, чтобы и младший отпрыск приобщался к практической стороне жизни, ощущал, как и они когда-то, чувство превосходства над остальными, получая удовольствие от обладания дорогой, качественной вещью. Ощущение счастья долго не покидает героя, впервые получившего первые «свои» сапожки и плеточку со свистком; он даже в юном возрасте остро чувствует, что пленяться столь прозаическими атрибутами земной жизни слишком мелко, даже в масштабах семьи его «сокровища» - всего лишь вещи, потому и, опасаясь насмешек близких, он готов поделиться своей радостью с Богом и звездами, принимающими все в этом мире, не способными осудить ни за что:

«А потом были еще две великих радости: мне купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер сказал на весь век запомнившееся мне слово: «В аккурат сапожки!» - и ременную плеточку с свистком в рукоятке... С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна и этой упругой, гибкой ременной плеточки! Дома, лежа в своей кроватке, я истинно замирал от счастья, что возле нее стоят мои новые сапожки, а над подушкой спрятана плеточка. И заветная звезда глядела с высоты в окно и говорила: вот теперь уже все хорошо, лучшего в мире нет и не надо!» («Ж. А.», с. 11).

Пожалуй, наиболее ревностным адвокатом героя выступает в данном случае автор-персонаж, вспоминающий, как именно Арсеньев-младший составлял свой незатейливый гардероб, переходящий к нему «по наследству», с чужого плеча - отца или братьев, которые, в отличие от пего, успели, подобно предкам, обзавестись едва ли не лучшим из того, что можно было приобрести или сшить на заказ в их губернии:

«Я думал порой о молодости отца: какая страшная разница с моей молодостью!

64

Он имел почти все, что подобало счастливому юноше его среды, звания и потребностей, он рос и жил в беспечности вполне естественной по тому еще большому барству <...> всюду с полным правом и веселым высокомерием чувствовал себя Арсеньевым. А у меня была только шкатулка из карельской березы, старая двустволка, худая Кабардинка, истертое казацкое седло... Как хотелось порой быть нарядным, блестящим!» («Ж. А.», с. 172-173).

Облачась в мешковатый пиджак брата, в котором того этапировали в харьковскую тюрьму, или отцовскую енотовую шубу, специально выделенную ему для поездки в редакцию городской газеты, Арсеньев испытывал двойственные чувства: он был и унижен, и горд одновременно: во-первых, с ним и его желанием работать в газете наконец-то стали считаться, а во-вторых, он слишком хорошо уже знал о бедственном положении семьи, «лицо» которой он собирался представлять в модном издании, не менее отчетливо он видел несоответствие своего архаичного облика современным представлениям о богатстве, знатности и респектабельности.

Для Арсеньева, как и для лирического героя большинства стихотворений Бунина, характерно пограничное состояние, выражающееся в стремлении навсегда остановить время в родной, Богом забытой усадьбе, оставаться там вечно маленьким ребенком, не знать ни забот, ни тревог. Однако с не меньшей силой он стремится в тот, «большой» мир, чтобы непременно в нем пережить этап взросления, не понимая пока, что, уходя из «дворянского гнезда» даже на время, он разрушал именно то, что любил больше всего на свете.

Только еще предпринимая первые шаги для того, чтобы «найти» себя в городе, наследник арсеньевского рода уже меньше обращает внимание на происходящее в поместье, а, между тем, именно на нем лежит ответственность за то немногое, что передали ему отец и братья в качестве семейных ценностей. До тех пор, пока интересы Алексея были сосредоточены исключительно на событиях, происходящих в Батурине и его окрестностях, от его внимания не ускользали даже мельчайшие изменения в настроении близких людей, сопровождающихся «особенными» 65

интонациями, мимикой, жестами. Ситуация начала меняться незаметно для него, по мере того, как вниманием этим завладевали новые впечатления, полученные в городе, на станции, в пути, что привело героя - и довольно скоро - к очередным потерям. Так, провожая брата на станцию, Арсеньев-младший внутренне содрогался, понимая, что того ждет насыщенная, интересная жизнь в Харькове, вдали от родного дома, в то время, как ему пока вновь предстоит погрузиться в привычный круговорот усадебных событий, пугающих его своим однообразием и предсказуемостью. Жалея себя, персонаж теряется во времени и совершает ошибку, причем, непоправимую - именно по его вине погибает та самая лошадь Кабардинка, которую ему доверили когда-то, и которая всегда доверяла ему:

«Возвращаться домой, одному, было особенно грустно и странно. Даже как-то не верилось, что то, чего мы все так долго втайне боялись, совершилось, что вот брата уже нет, что я еду один и один проснусь завтра в Батурине. А дома меня ожидало еще большее несчастие. Я возвращался в ледяные багровые сумерки. На пристяжке была Кабардинка, всю дорогу не дававшая отдыха шедшему крупной рысью кореннику. Приехав, я о ней не подумал, ее, не выводив, напоили, потная, она смертельно продрогла, простояла морозную ночь без попоны и под утро пала. В полдень я пошел в лужки за садом, куда ее стащили. О, какая жестокая, светлая пустота была в мире, какое гробовое солнечное молчание, какая прозрачность воздуха, холод и блеск пустых полей!» («Ж. А.», с. 230).

Арсеньевы в большинстве своем отличались отзывчивостью и добрым нравом, даже подступающей бедности не удавалось их ни разобщить, ни ожесточить, потому и настоящее горе юноши сразу было пропущено через сердце каждого члена семьи и разделено на всех. Прекрасно понимая, как мало значат в таком случае «дежурные» слова утешения, отец старается хотя бы в малой степени компенсировать потерю, предлагая сыну в дар единственную по-настоящему ценную вещь, которая у него еще осталась, - ружье, изготовленное превосходным европейским мастером. Очевидно, решиться на этот шаг он смог, будучи в состоянии крайнего напряжения, - за 66

считанные часы, проведенные рядом с убитым горем сыном, глава семейства вновь ощутил степень своей вины перед сыновьями, чье благополучие он поставил под удар давным-давно, погрязнув в кутежах и разврате:

«А после завтрака, когда я тупо лежал на диване в своей комнате, за мелкими квадратными стеклами которой ровно синело осеннее небо и чернели нагие деревья, послышались по коридору быстрые и тяжелые шаги и внезапно вошел ко мне отец. В руках у него была его любимая бельгийская двустволка, единственная драгоценность, оставшаяся ему от прежней роскоши.

- Вот, - сказал он, решительно кладя ее рядом со мной. - Дарю, что могу, чем богат, тем и рад. Может быть, это тебя хоть немного утешит...

Я вскочил, схватил его руку, но не успел поцеловать - он отдернул ее и, быстро наклонившись, неловко поцеловал меня в висок.

- И вообще ты не очень убивайся, - прибавил он, стараясь говорить с обычной своей бодростью. - Это я уж не о лошади, конечно, говорю, а вообще о твоем положении. Ты думаешь, я ничего не вижу, не думаю о тебе? Больше всех думаю! Я перед всеми вами виноват, всех вас по миру пустил...» («Ж. А.», с. 230).

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ ОРИГИНАЛ   След >