Анализ текста

Императивом для написания этой автобиографии выступает, скорее, отрыв от повседневности, хотя здесь мы найдем тематизации повседневности, структурированной через традицию этнической группы. То, что выделяет судьбу семьи А.А., — опыт сталинских репрессий. Мы знаем благодаря историческим изысканиям, насколько массовиден был этот опыт, затронувший самые различные национальности бывшего Советского Союза, но его распространенность не превращает биографию, отмеченную опытом репрессий, в социальную норму, не легитимирует ее. Поэтому на первый взгляд факт обращения к собственной семейной истории через призму репрессий может означать ее понимание как исключительной, экстраординарной, достойной внимания других (в смысле, употребленном Мартиной Бургос). Но последняя страница автобиографии выносит на поверхность события не клановой, но личной истории рассказчицы, которые имеют преемственность со сталинскими репрессиями благодаря фактору этнических чисток. В первой редакции текст А.А. содержал фразу-образ: «Я перебираю в памяти жизни моих родных, как четки, — бусину за бусиной». Эти символические четки — рассказ — также имеют структуру круга: судьба родителей, изломанная в сталинскую эпоху по причине национальности, имеет преемственность в переживаемых их дочерью испытаниях, опять же связанных с инородностью. Проблематика «свой-чужой» актуальна для всех упоминаемых в рассказе поколений, только ее наполнением могут выступать эт- ничность, культурный капитал, социальный статус, пол.

Повседневность здесь не исчезает, она видна, как нити между бусин, она связуетяркие события, имеющие интерсубъективное значение (раскулачивание, война, лагерный опыт, переселение, голод и т.д.), создавая нарративный фон, позволяя читателю вжиться в проживаемые события и занять определенную позицию. Именно включение в рассказ повседневности, имеющей столь малый статус в классической истории, апеллирует к эмоциям, чувствам читателя, побуждая к сопереживанию (или к отторжению), приближая к альтер эго рассказчицы. Это погружение в определенном смысле противоречит необходимости занять исследовательскую позицию по отношению к тексту: трудно анализировать то, с чем идентифицируешься благодаря переживанию. Тем не менее сам стиль рассказа не лишен отстранения (признание в отрывочности, неумении слушать, нарративная свернутость некоторых пассажей, граничащих по лаконичности с сообщением, периодическое пренебрежение к хронологии, местами избегание оценок и выводов, коды отдельных отрывков). Функционально ли такое отстранение для автобиографии А.А.? Как нам представляется, поиск ответа на вопрос, центральный для каждой истории жизни, — как я стала такой, какая я есть, — осуществляется здесь на балансе кажущихся равноценными упоминаний о пережитых событиях и фрейма (рамочного смысла), который задан в начале рассказа коннотацией имени матери со словом «свобода» и при- обретен/поддержан в конце заключительным запретом себе бояться происходящего. То, что было дано (родителями, традицией, Богом — кем угодно), будет возвращено. В такой приблизительно жанровой формуле нам рассказана эта автобиография.

Между этими полюсами — биографическая процессуальность, накопление приобретаемого опыта, которое позволило автору найти общее, преемственное с родителями: стигму инородности, но и сформулировать дельту различия: «мои родители жили с этим страхом всю жизнь», и запретить себе это, хотя и со знаком вопроса. Таким образом, автобиография А.А. приобретает целостность за счет смысловых рамок, ограничивающих бесконечное число возможных для упоминания событий, фактов; их последовательность, хотя и нарушаема с точки зрения линейного времени, подчинена событийной логике утраты свободы и тщетной, но не бессмысленной и соразмерной (как пропорционален Давид Голиафу) социальным обстоятельствам борьбе за их отвоевывание.

После того как мы рассмотрели структуру автобиографии А.А. как некоторую целостность, можем перейти на другой уровень анализа, преследуя классическую задачу устного историка — поиск структур коллективного опыта. И здесь наше внимание, безусловно, привлекут отфильтрованные из основного текста два корпуса информации, которые облечены в форму «стратегий совладения», а именно культурноспецифический опыт представителей определенной этнической группы и опыт репрессированных. Добавим, что эти интерсубъективные сгустки социальных изобретений (от способа отбора будущей невестки в бане до бартерной расплаты за услуги чиновников) гендерно окрашены, практики пола здесь имеют различные наполнение и значение.

Итак, в первый кластер этнической субкультуры отберем следующие секвенции:

«Его знакомство с будущей женой было достаточно традиционным. Селекцией занималась женская половина его родни. Смотр устраивали в бане, так было сложнее скрыть явные физические недостатки. После вердикта можно было увидеть суженую где-нибудь на посиделках, затем приступали к официальной части сватовства».

«Фамилий тогда не носили, они пришли вместе с русификацией. Тезок дифференцировали по имущественному положению, физическим недостаткам и пр. и пр.».

«Только протекция земляка, служившего в прокуратуре, помогла ей устроиться санитаркой в больницу».

«Была очень набожна, каждое утро совершала намаз и читала (на арабском) Коран».

«На маме, как старшей, был весь дом. Ей удалось закончить только начальную школу».

«Ей было 17, он — на десять лет старше. На браке настояли ее родные. “За нимкак за каменной стеной”. Так оно и было».

«Ревнуя, папа'Увольнял" ее отовсюду. Позже, в 70-е, работая вместо нее дворником,заработалей пенсию”».

«Все, что он зарабатывал, тайком переправлял родным».

«Усто (узб.мастер) уважительно называли его узбеки. Умел многое: стриг, чинил обувь, ремонтировал электроприборы и пр. и пр.».

«Татары распознавали цыган мгновенно. “Фараунлар (тат.)”,называла их мама."Фараоново племя’’».

Во второй кластер практик репрессирования попадут следующие секвенции:

«Раскулачивание в 30-х деда коснулось вплотную. Кофейня стала основным доводом для его перевоспитания на строительстве Беломорканала».

«Как жена кулака, она была лишена всех гражданских прав и, главное, права на работу».

«Голод унес их младшую. Умерла от туберкулеза».

«В период коллективизации односельчане его (деда)раскулачили. Деньги в банке были конфискованы, земля — национализирована».

«Устроиться на работу папа сумел только после того, как официально, через газету, отказался от своих родных».

«Все, что он зарабатывал, тайком переправлял родным. Если бы об этом узнали, однозначно лишился бы работы. Доносы были нормой».

«Донос земляка о его кулацком происхождении положил конец его карьере летчика».

«Оставшиеся в живых проверялись особым отделом. Практиковались ложные расстрелы. “Когда меня поставили к стенке, мне было уже все равно. Так измучили меня допросы"».

«Здесь ему выдали документы и отправили в Узбекистан. Видя его недоумение, цинично объяснили: “ Вашему народу, так пострадавшему во время войны, решили дать отдохнуть в Узбекистане’’. По приезде в кишлак, где жили его родители, комендант по спецпереселенцам отобрал его документы, заявив, что они ему больше не понадобятся».

«Только в 1980 г., после обращения в редакцию газеты “Красная Звезда ”, папе выдали долгожданное удостоверение (участника войны)».

«В ночь на 18мая каждый дом был окружен автоматчиками. Во избежание беспорядков мужчин тут же отделили от женщин и детей. На сборы дали двадцать минут. Из домов выносили даже лежачих больных».

«Имама, и ее сестра знали русский, их оставили работать на бумажном комбинате. Те, кто не знал языка, валили и сплавляли лес. Там и гибли: кто — на лесоповале, а кто — на Каме».

«Место проживания было своеобразной резервацией. Без разрешения коменданта передвигаться с места на место запрещалось категорически».

«Урал сказался на артрите ее суставов. В 50-е всех, кто не работал, сгоняли на сбор хлопка. По домам ходил управдом, для которого чудовищно распухшие колени моей мамы не были аргументом».

«В 50-е годы, в условиях жесткого лимита на прием крымских татар в вузы, его дочь поступила в медицинский институт. Ему это стоило бесплатных плотницких работ в огромном новом доме. Опять-таки содействие доброго папиного знакомого, не взявшего с него за это ни копейки, позволило мне поступить в университет».

«Уже потом, в 70-е, в родном городе папыБахчисарае — им, узнав, что они татары, отказали в гостинице».

«Уже после смерти родителей, в апреле 1999 г., ...на его имя пришло письмо из мэрии г. Белогорска (бывшего Карасубазара, где они жили до войны), согласно которому папа должен был до марта того же года получить украинское гражданство. В противном случае его отлучат от перерегистрации в очереди ветеранов войны».

«Это был хорошо спланированный погром. Людей выгоняли на улицу, их дома грабили, а затем поджигали. Были редкие случаи изнасилования».

Итак, мы получили два парафраза, два плотных тематизированных описания, сохраняющих язык рассказчицы и последовательность их появления в тексте. Если первый являет собой образ тесно спаянной общины, которая основывается на традиционном разделении труда, мужской ролью кормильца, женской ролью ответственности задом и детей, религиозности, то второй раскрывает масштаб прессинга государственной машины против отдельного человека, последовательное, укорененное в повседневности лишение свобод, но и формы личностного сопротивления. Именно последнее обстоятельство и насыщает содержанием микроисторию, поскольку знание о социально изобретенных стратегиях сопротивления тоталитарному режиму передается лишь изустно. Если бы в нашем распоряжении было несколько отобранных историй или нарративных интервью, то следующим этапом нашей работы стало бы сравнение подобных плотных описаний на предмет общего и различного и «выращивание» (в духе обоснованной теории) обобщенного описания социального времени, породившего такие коллективные практики «совладения» с историей.

Помимо выделенных аспектов, текст, безусловно, содержит еще несколько интересных с точки зрения Устной истории горизонтов смысла. На примере маргинального персонажа по имени Надие-Надя тематизи- руется конфликт женской и этнической идентификаций. «На Урале Надя жила отдельно. Метаморфозу имени объясняла тем, что не хотела судьбы младшей сестры отца. Та, Эдие, покончила жизнь самоубийством». Мы не узнаем из текста, почему покончила собой Эдие, но важно, что в целях избежания подобной судьбы Надие русифицирует свое имя и тем самым дистанцируется от своей национальности и группы родственников. Отметим попутно, что и отец рассказчицы прибегает к сходной стратегии, но гораздо более публичной, отказываясь от отца через газету. Но для него автор находит оправдание: необходимость работы, а также предполагает форму легитимации: семейный совет. Содержанием биографических практик Нади становятся сексуальный либертинаж, обман мужей, пьянство, воровство, вранье, эксплуатация родных, отчуждение близких и одиночество в конце жизни. Обрыв этнических символов идентификации оборачивается в конце жизни для Нади забвением кровнородственных контактов, но между ними еще и пренебрежение традиционными нормами женской морали, которая регламентируется, как упомянуто в начале автобиографии, старшим поколением женщин («селекцией занималась женская половина родни»). Насильственная миграция и разлучение семей создали условия для вымывания этого влияния на процесс традиционной женской идентификации части татарок как в положительном (в смысле получения образования), так и в отрицательном (девиантное поведение) значении. Появление таких маргинальных биографий в роду, как история жизни Нади, можно рассматривать и как определенную социальную цену, которую платит род за выживание, но и назидательный пример для других поколений этнической группы, смысл рассказывания которого — в послании/призыве к солидарности, сплочению и выживанию, т.е. к выбору: кто — свой, кто — чужой.

В заключение отметим еще одну текстуальную особенность автобиографии А.А. — наличие особых метафор, аккумулирующих смысл происходящих поворотных событий на фоне повседневности. Это могут быть предметы — как, например: «Шаль, случайно взятая бабушкой из дома в холодную майскую ночь депортации 44-го, запачканный уголок этой шали так и не отстирался, это была крымская грязь»; «Встретились, всплакнули. Свою кофемолку я узнала сразу же, как только увидела». Или: «Налын, обувь на деревянной подошве, очень напоминающая японские гета, папа сделал мне в детстве. Летом ходить в них было сплошным удовольствием». Это могут быть жесты: «О дяде (мама) вспоминала, глядя, как я нарезаю хлеб: "Так же тонко, как и он”. И заключала: “Жадный был, очень”. Или устойчивые привычки: «Донос земляка о его кулацком происхождении положил конец его карьере летчика. Небо любил самозабвенно. Всегда провожал и встречал меня в аэропорту, несмотря на мои протесты»;«Когда меня поставили к стенке, мне было уже все равно. Так измучили меня допросы. Не мог (позже) смотреть фильмы о войне». Эти метафоры — своего рода ключи памяти, которые открывают ценностно окрашенное воспоминание, свернутое в темном хранилище памяти, делают его достоянием дня сегодняшнего. Их устойчивость связана со встроенностью в повседневность, телесный хабитус вовлеченных персонажей. И благодаря им история приобретает свой чувственный характер, ее населяют не только события и имена, но цвет, запахи и жесты.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ ОРИГИНАЛ   След >