Биографические данные.

Юлия фон К. (фактические данные искажены из этических соображений) родилась в 1928 г. в белорусском городе В. Ее отец — немец, из баронской семьи остзейских дворян, служивших в прошлом веке при дворе. Ее мать — полька, предположительно, с точки зрения Юлии, тоже из дворян. Родители развелись, затем мать Юлии снова выходит замуж — за русского, который удочеряет Юлию. Сама Юлия окончила железнодорожное училище, потом медицинское училище, затем текстильный институт и работала до пенсии модельером- закройщицей. В железнодорожном училище она знакомится с кадровиком — отставным военным, коммунистом, русским — и выходит за него замуж. У нее один сын от этого брака. После смерти мужа, уже на пенсии, она знакомится с директором военного музея — отставным полковником, русским — и выходит во второй раз замуж. Проживала на момент интервью в Латвии — в Риге.

Гипертекст «я — баронесса».

Свой рассказ Юлия фон К. начинает, ведет и заканчивает от имени «женщины из благородной немецкой семьи с баронским прошлым». Этот образ создает основной текст, который сохраняет за собой лидирующий смысл.

«Первые воспоминания связаны... с праздниками... это елочка и день рождения. Всегда просыпалась и в кроватке находила подарки. Потом это все исчезло. Где-то в 37-м году ... мама разошлась с моим отцом, потому что начались репрессии. Мой отец по национальности немец, из столбовых дворян... И, значит, чтобы меня спасти... мама разошлась и вышла замуж за хорошего русского человека, который впоследствии удочерил меня...»

Семейная хроника событий (развод, удочерение) переплетается с социально-историческим фоном и объяснительными конструкциями, оправдывающими семейную несчастливую событийность (потому что репрессии, чтобы меня спасти).

«...Отец был высокий, стройный, очень интеллигентный человек, хотя очень любил рабочий класс... Но когда был зол, топал ногами, кричал: “Ничтожества, безграмотные, свиньи, хамы ”. Я, ребенок, понимала, что отец даже внешне и внутренне отличался от рабочих и мышлением, и в разговоре. “Я вообще глубоко несчастный человек, потому что я родился не в свой век и не в той семье” — он всегда говорил так. Он никогда не преследовал цель наживы, все, что имел, он отдал на эту... революцию. И во время революции он, юрист по образованию, ушел в депо учеником слесаря, потом водил бронепоезда. Даже от наркома именные часы были за предотвращение крушения... Эти часы золотые мама сдала на хлеб, когда был голод, в торгсин...»

«...Когда я маленькая была, очень любила рассматривать старинные фотографии... почти все они сделаны в Риге. И, глядя на них, представляла, как в этих нарядах ходят мои предки, бабушки, дедушки... Никого из родни не видела, кроме сестер отца. Всегда говорил отец, что нужно быть честным, порядочным во всех отношениях, потому что мы из старинного дворянского рода... Тетя, та, вообще, меня долго не признавала, потому что меня удочерил русский человек... Она жила в Риге... и все не могла смириться, как это я сменила такую фамилию».

Сквозь описательную текстуальность здесь неакцентированно проглядывает целая драма молодой семьи, не принятой кланом (обстоятельства ли социального мезальянса или вынужденность брака из-за беременности, нам неизвестно). Но контекст раннедетской социализации Юлии протекает вне «большой баронской семьи» как культурного пространства легитимной наследницы. Соответственно отсутствие комментария, оценок самой Юлии по этому поводу, непроясненность происхождения и позиции матери составляют большую фигуру умолчания.

Дальнейшая событийная канва: с начатом войны немцы быстро занимают город В., отец Юлии уходит из брошенной охраной тюремной больницы НКВД, забирает младшего брата Юлии, умершего впоследствии, и перебирается с ним в Ригу к своим родственникам. Помогает ему его дядя К., депутат латвийского сейма, министр строительства и дорог.

«С политикой дядя никогда не был связан и очень много во время оккупации помогал людям, из гетто выкупал своих знакомых, военнопленных брал к себе на работу, а они на второй день уходили. Меня вот из Саласпилс- ского лагеря взял, за что потом в конце концов сам попал туда и был там 4месяца. Уже Красная Армия его освободила...»

Эта секвенция содержит похожую конструкцию оправдания, что и сюжет с разводом и удочерением выше. Для Юлии дискурсивно очевидна связь между ее освобождением и той ценой, которую якобы заплатил дядя за ее освобождение, хотя до этого он выбирал много других людей из лагеря. Позднее мы узнаем в интервью, что он выкупил ее и пристроил прислугой, поселив в доме из еврейского гетто. Но эти моменты разведены в рассказе, чтобы «не мешать» конструкту оправдания.

Так, исподволь начинается важная тема, которую можно было бы озаглавить «война в жизни Юлии». Она примечательна не только тяжелым опытом, но и тем, что абсолютно лишена крайних эмоциональных оценок. Гипотетически ее сегодняшняя этническая принадлежность во многом управляет оценочной шкалой событий, а память выбирает моменты, уравновешивающие добро и зло.

«...С осени 41-го года начали организовываться партизанские отряды... Везде стояли жандармерия, кордоны. Мама меня посылала к партизанам. Что-то в мешок клала, махорку, красный стрептоцид. ..Ия, ребенок, проходила... эти 40 (так!) километров. Один раз иду, никого нет. Уже снег первый выпал. Смотрю: возница едет на горе. Я так обрадовалась: полдня иду, и никого нет. И вдруг страшный взрыв. Все разлетелось, он воз сена вез. Колесо ко мне катится, второе с оглоблей. Там взорвалась мина. Сжалась вся, даже плакать неумела. И где клочок сена, там почему-то перешагивала. А когда поднялась на гору, там жандармерия, и на электрических столбах висят, ну, партизаны. Одна молодая, в черной юбочке и белой кофточке, и ребенок у нее же висел... Ко мне подошли два немца с медальонами железными: "Куда идешь?” А у меня только слезы из глаз: "Мне, мол, к тете надо”. Немец говорит: "Красивый ребенок, как моя девочка. Такая же беленькая. Иди, мол, быстрее, а то партизаны пух-пух”. Я и побежала».

Эта секвенция примечательна по многим основаниям. В отличие от описательного начала интервью здесь мы уверяемся, что Юлия обладает способностью вспоминать в нарративном ключе, детализируя событие, передавая переживаемые эмоции, меняя регистры прошедшего времени на настоящее, передавая прямую речь. Словом, она пользуется риторическими возможностями для возобновления все еще живого воспоминания. Следовательно, если она избегает нарратива, это ее дискурсивное решение, но не отсутствие риторических средств. В отрывке интервью описан конкретный эпизод, который классически раскладывается почти на все формальные критерии нарратива, по В. Лабоу и Дж. Валецки [1_аЬоу, Valetzky, 1973]: ориентация во времени, в пространстве, в персонажах, собственно событийное ядро, но... Значимо отсутствует резюме, т.е. та часть, которая ответственна за рефлексию, ценностно-когнитивную обработку опыта. Это тот момент рассказа, когда рассказчик покидает хронологию событий прошлого и занимает позицию, показывающую, в каком качестве этот сегмент пережитого опыта встраивается в его идентичность. Вместо этого Юлия оставляет эпизод с цитатой, которая в смысловом отношении и играет роль рефлексивного резюме. Смысл этой цитаты парадоксален на первый взгляд, это почти отеческий образ немца-жандарма, который проявил гуманность, идентифицируя ее со своей дочерью. Это квазирезюме приходит в противоречие со всем предыдущим в эпизоде: опасность подстерегает буквально на каждом шагу, Юлия примеривает смерть, которая может быть под ногами, но может и ждать ее как пособницу партизан, которых не шадят и с детьми. И не секрет, от кого исходит эта смертельная угроза.

Поскольку нам уже известен фрейм рассказа Юлии («янемка, баронесса»), мы можем построить гипотезу, что конфигурация этого резюме продиктована селективно-фильтрующей задачей ее сегодняшней Я-идентичности, вынуждающей позиционироваться по отношению к немцам как этнической группе. Проверить эту гипотезу мы можем, лишь сравнив с последующими секвенциями, в итоге отклоняя или обосновывая предложенную гипотезу.

За связь с партизанами мать Юлии арестовывают и вместе с дочерью отправляют в Майданек.

«В Маиданеке был интернациональный лагерь... много военнопленных. Потом начался сыпной тиф. Немцы очень боялись заразы. Вся работа была распределена по бригадам. Кого поздоровее, выгоняли на работу. Другие ямы копали большие. А кто уже не вставал из-за тифа или истощения, складывали ровненько, посыпали известкой, обливали водой, даже не стреляли, а просто засыпали... был крематорий и... три вагона, там душ... Когда гнали в эту баню мыться, то моя мама всегда плакала. Оказывается, некоторым пускали газ, а некоторымводу... Это была душеваягазовая камера. Детей водили "на прививки ”. Я тоже два раза там была. В первом помещении детей кормили... там, каши дадут, мармелада кусочек, маргарина, чай, хлеб. Потом детей клали на столы и брали кровь, у кого — справа, у кого — слева. Через полгода из 16 тысяч наших осталось меньше тысячи, и все почти больны туберкулезом...»

В этой секвенции вновь эпизод военного времени, нодискурсивно совсем иной. Здесь Юлия занимает диссоциированную с происходящим позицию, фабрика умерщвления в ее изложении предстает технологичным конвейером (завод по производству трупов, словами X. Арендт), который подробно, как бы извне, описывается, причем субъект институционального насилия вынесен за скобки («работа была распределена, выгоняли на работу', копали ямы, кого-то складывали, засыпали, пускали газ, брали кровь...»). Незавершенное прошедшее время и грамматический бессубъектный залог создают картину бесконечно длящегося и неперсонифицированного зла, при описании которой у рассказчицы даже нет слез и эмоций, они делегированы матери. С одной стороны, подобная диссоциированность — следствие травматической деэмоцио- нализации, охраняющей психику от повторного переживания. С другой стороны, не все особенности повествования можно объяснить психологически, на наш взгляд, здесь валидизируется первичная гипотеза об особом статусе немцев в глазах Юлии, который вынуждает ее избегать прямых оценок. Предположим, кстати, что если бы интервью было проведено в советский период истории, то, очевидно, эти оценки в обоих «военных» секвенциях были явными и осуждающими. Сегодня противоречие между новой этнической идентичностью и той, что в эпизоде биографии, проще снять, если лишить рассказ оценочных суждений.

После Майданека Юлию с матерью этапируют в Илейко (Литва), затем в Саласпилс (Латвия), откуда ее забрал «в прислуги» дядя.

«Конечно, Саласпилсский концлагерь никак не сравнишь с Майданеком. Из Саласпилса кто хотел — брал детей. Даже военнопленных... брали себе богатые на хутора в работники... Дядя приехал, барин, туда на извозчике. Привез ящик масла, окорока, шнапс полицейским... А во второй раз приехал, уже забрал меня. Мама уже больная была, туберкулез, ее никак не мог взять.

Позже ее отпустили... Мои дядя поместил меня... в гетто. После расстрелов освободились дома. Тетя Берта выкрасила мое платье из Майданека, серое в синюю полоску, но она все равно просвечивалась. Какой-то беленький воротничок прицепила. В этом я ходила в школу...»

И здесь вместе с полосками концлагерного платья «просвечивает» обида на родственников, которые поселяют племянницу в гетто, отводят ей роль прислуги, не принимают в семью. Открыто же выразить обиду — значит тематизировать разрыв с «семьей баронов», с которой она сейчас идентифицируется, и объяснять в итоге, почему отец порвал с родственниками во время революции.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ ОРИГИНАЛ   След >