Пеги о творчестве Альфреда де Виньи

Студенческая научная работа, озаглавленная «Набросок исследования об Альфреде де Виньи», является самым ранним сочинением Пеги о проблемах литературы. Это один из немногих его трудов, где литературная, точнее, литературоведческая тема трактуется самостоятельно, без сопоставления или позднейшего эссеист- ского смешения с другими гуманитарными темами. При этом она нераздельно связана с суждениями и выводами философско-мировоззренческого характера. У Пеги эти суждения и раздумья составляют саму ткань большинства его прозаических произведений, выступая как основа, фон и завершение разговора по поводу конкретных вопросов, то есть из них исходит и к ним, как к разрешению, целеустремлена критика литературная, историографическая, политическая. Высказывания о вещах частных как бы органически вписываются в размышления об общих условиях — духовных, психологических, интеллектуальных — их возникновения. Следует заранее отметить, что в произведениях Пеги зрелых лет творчества, в которых рассматриваются преимущественно проблемы мировоззрения, постановка и освещение этих проблем не становятся процедурами узкоспециальными, наукообразно-философскими. О какой бы отвлеченной проблеме ни шла речь, автор рассматривает ее в виду насущных забот эпохи, в контексте актуальных вопросов национальной жизни. Сказанное необходимо учитывать при разборе «Наброска», хотя в нем индивидуальные творческие свойства Неги- мыслителя еще не проявились ярко. То есть и в разговоре о Виньи, и несколько позже, обращаясь к фигуре Золя, он еще не отступает слишком далеко в лирическую или в философскую область от линии заглавной темы, намеченной в названии работы.

Тем не менее вопросы онтологического, историко-философского, морально-этического порядка всегда были главными для Пеги и в той или иной мере задавали тон всем его большим и малым, ранним, и зрелым трудам. В работе о Виньи эти общие вопросы помещены не только в конце исследования, как выводы из него, но и в самом его начале, как выводы из материала, оказавшегося за пределами текста. Автор открывает набросок заявлением об определенном итоге философских размышлений Виньи. Это композиционное решение, предлагающее размышления итогового характера не толь-

75

кс) в заключении, вопреки привычной схеме, но включающее их в разные места архитектоники текста, делает работу внутренне более свободной, ме подчиняет ее строгой каузальной последовательности, которая обречена увенчаться логическим завершением. Преддипломный опыт Пеги уже возвещает его будущие эссе. Подобная свобода не имеет ничего общего с эклектичностью и не ведет к рассредоточению основной темы, но благодаря наличию нескольких выводов, согласных между собой и дополняющих друг друга, работа приобретает особую связность, становится концептуально объемной, многогранной.

«Альфред де Виньи, судя по всему, в минуты совершенной откровенности с самим собой приходил к мысли, хотя еще сильнее его убеждали в том чувства, что мир в целом плох». Так начинает Пеги свое исследование. Для этой мысли он постоянно подыскивал формулировки:

Нам обеспечены вполне в фатальной круговерти

Лишь только две стези — страдания и смерти[1].

Пеги приводит также отрывок из дневника Виньи: «Единственный истинный конец, в который упирается разум, достигая пределов любой перспективы, это небытие. Слава, любовь, счастье, ни в чем нет полноты»[2].

Мысль Виньи, обладающая силой эмоционального внушения, мысль, вероятно, искренняя, но как концепция совсем не оригинальная, заставляет задуматься, благодаря своей душевной выразительности и интеллектуальной привычности, над простотой, типичностью и в то же время глубиной, неисчерпаемостью некоторых основополагающих вопросов человеческой жизни. Она наводит на размышления индуктивного характера, которые позволяют увидеть в частном мнении общечеловеческую проблему. Эта общечеловеческая проблема касается ориентации личности в неизбежном в ее существовании в «мире сем» конфликте, возникшем, согласно преданию, в начале духовной истории человечества: речь идет о выборе, перед которым с необходимостью ставит человека познание добра и зла.

Знание Виньи о мире, как предполагает Пеги, было нс совсем унылым и безнадежным. Пример немрачного взгляда на жизнь автор «Наброска» находит в черновых заметках поэта — в собрании его «стихотворений в замысле». Цитируемый из этого собрания прозаический фрагмент озаглавлен «Растения». В нем сразу обращает на себя внимание идея, свойственная масштабным историко-диалектическим доктринам и вытекающей из них политической и социальной практике, о превосходстве большинства над меньшинством. В данном случае идея как бы растворена в беспристрастно-философском раздумье. Весь фрагмент преподан Пеги не без иронии как «оптимистический аргумент». Таким он, возможно, и кажется на фоне предыдущих строк об отчаянии и вечной смерти. Виньи пишет: «Неважно, если некоторое число растений погубит своих зародышей! Природа зачнет, возрастит и умножит данный вид. Точно так и некоторое число живых существ, через злоупотребление свободой, останавливается на своем пути или сворачивает с него. Что случается тогда? Эти существа прозябают в униженном состоянии, опускаются, вместо того чтобы тянуться вверх; но в своем состоянии они подчинены всеобщим законам. Они приблизились к животным организмам, находятся в том же положении, но не в силах задушить в себе высшие инстинкты, несовместимые с животными, поэтому и возникает у них чувство деградации. Растерянным может оказаться только индивид, в совокупности вещей нет беспорядка. Природа пребывает невозмутимой».

Пеги сомневается в том, что сам Виньи находил утешение в «невозмутимой природе», в ее чисто физиологической или космологической, но не относящейся к конкретному человеку правде. В своем кратком комментарии к фрагменту он дает понять, что ни пессимисту, ни материалисту невозможно утвердить на одной органической, количественной, внечеловеческой основе подлинно гуманное понимание смысла жизни. В связи с этим процитированный и подобные «аргументы» Виньи он называет слабыми и ложными.

По мнению Пеги, Виньи отлично сознавал, что совокупность, состоящая из ущербных частей, не может быть совершенной; и что благое целое, состоящее из порочных элементов, не будет благим. Впрочем, действительно ли понимал это Виньи — ведь Пеги не подтверждает свое мнение соответствующими цитатами — или же автор наброска только желал встретить у Виньи близкое ему понимание, но гак или иначе сама современность, принесшая, вслед за глобальным кризисом в человеческой душе, страшную катастрофу в природе, казавшейся еще недавно невозмутимой и от человека нс зависимой, убедительно подтвердила сказанное Пеги. Естественным позитивным продолжением его мыслей, открыто не сформулированным в «Наброске», стало бы указание на необходимость исправления и совершенствования части, элемента, условной единицы потенциального целого. Вступление на путь исправления означало бы для этой единицы восхождение к целокупности, асимптотическое исполнение правотой и совершенством целого.

В результате неудовлетворенности «слабыми и ложными» аргументами, Виньи уходит все дальше в безвыходные заключения: «Одно лишь зло чисто и без примеси добра. К добру же всегда примешано зло. Крайнее добро причиняет зло. Крайнее зло не несет добра...». «В надежде больше всего безумия и в ней источник всех проявлений нашего малодушия»89. Вее более откровенные заявления, цитируемые Пеги, словно сами собой подвели исследование к выяснению отношения Виньи к религии и Богу. Касаясь этой темы, Виньи лишает понятие «религия» (то есть «связывать») своего этимологического смысла: «Религия Христа является религией отчаяния, потому что Он отчаивается в жизни и надеется только на вечность». Слово «религия» у Виньи обессмыслен но, но такова характерная методология культуроборческой, атеистической, негативистской критики, которая заключается в подмене традиционного, то есть передаваемого издревле смысла, отрицающим его значением, ибо «связь» с пустотой, «связь» с отсутствием чего-либо — надежды, отсутствующей в «отчаянии», жизни, отсутствующей в «вечности», — при н ци и нал ьно неустановима.

Виньи бунтует против всякого внутреннего, психического испытания, против всякой душевной «тесноты», неминуемых скорбей, сопутствующих в жизни чутким и отзывчивым людям. Религия поэта предстает из цитат, набранных Пеги, неопределившейся, сумбурной и в конце концов единственной прочной реалией для него в фидеистическом аспекте выступает он сам. Уповающий только на себя не станет, к сожалению, искать причин скорбей и неудач в себе: объект веры и надежды является, как правило, ревниво охраняемым предметом собственной любви и сам для себя мерилом ценностей. Виньи поэтому часто терялся, кому адресовать негодование, временами переполнявшее его. Он с возмущением нападает на фатализм, ратует за свободу поступать по прихотям сердца, увещевает Бога (в весьма торжественных поэтических строках) не воздвигать пре- фад на пути свободного исполнения человеком своих желаний.

Из заготовок к спискам из упомянутого выше собрания Пеги воспроизвел в исследовании фрагмент, смысл которого в аспекте традиции общечеловеческих ценностей выглядит абсолютно превратным: онтологически он диспропорционален, в морально-этическом отношении — непристоен, и логически несообразен: это «Страшный суд» — на нем восставшее из гробов человечество собирается в последний день, чтобы судить, в воображении Виньи, Бога.

В наброске Пеги содержится значительный по отношению ко всему тексту объем цитат из дневников Виньи. Все они свидетельствуют о практичности, рассудительности, бережном отношении поэта к себе, особенно в условиях уличных революционных боев 1830 г., также о его любви к красивому публичному поступку, к красноречию, о его настойчивом стремлении к тому, чтобы все, с чем человек сталкивается в действительности, имело эстетически привлекательный вид. Виньи писал в дневнике поэта в 1839 г.: «... я ненавижу нищету, не потому, что она несет лишения, но потому, что она неопрятна. Если бы нищета была похожа на то, что Давид изобразил в «Клятве Горациев», холодный каменный дом, совсем пустой, где мебелью служат два стула из камня, жесткое деревянное ложе, повозка в углу, деревянная чаша с чистой водой, кусок хлеба, отрезанный грубым ножом, я благословил бы такую нищету, ибо я стоик. Но когда нищета оказывается чердаком, где подобие постели занавешивается грязной занавеской, дети в каких-то ивовых люльках, миска супа на печке и масло, завернутое в кусок бумаги, лежит прямо на простыне, — гроб и кладбище мне кажутся милее».

К откровенному признанию Виньи Пеги присовокупил: «Он любил исполнение долга, которое хорошо смотрится на картине»90.

Если, по мнению Виньи, личность обладала эстетическими достоинствами, только не какими-нибудь красивыми признаками чего-то иного, подразумеваемого, но однозначными и непрозрачными элементами изящного стиля, то она естественно и незатруднительно, как думал поэт, соединяла в видимом плане самовыражения все достоинства, то есть и те, которые явно недооцененная им традиция относит к области невыразимого, но реального, и называет главными. Можно представить, какой коррозией смысла обычно сопровождается это вытеснение вовне и парадная примитивизация свойств и идеалов человека. Случалось, что некий эстетически значимый момент в эмоциональном переживании Виньи становился самодовлеющим, объясняющим самого себя тавтологически, самим собой. По той причине, что Виньи нашел Тьера утренней порой «одетым в черное, а не в неглиже или в халате», поэт заключает, что имеет дело с «человеком действия, готовым с раннего утра». Но человек действия, каким бы привлекательным он ни выглядел в свой «готовности», это не предмет стремления поэта.

Как утверждает Пеги, Виньи считал себя скорее теоретиком действия, мыслителем, «господствующим посредством идей, представляющим их обнаженными, очищенными от грязных пятен жизни, свободными от ее обстоятельств и ничем обстоятельствам не обязанными». Мыслителей и себя в их числе Виньи возвышал над практиками. Пеги отмечает, что поэт был одержим как навязчивой идеей классификацией человеческих призваний и талантов. В мечтах Виньи даже мыслители, доминирующие над эмпириками, и те неоднородны; анализируя высокую сферу мышления, Виньи продолжал возносить себя через уточнение субординационных градаций: «Три рода людей, их не надо путать, влияют на общество благодаря умственному труду, но каждый, как мне кажется, действует в области, отделенной от другой навеки. Первый из них — литератор. Над ним человек породы более сильной и лучшей, это настоящий, большой писатель... Но существует и иная порода, более страстная, чистая и редкая... Это поэт».

Для Пеги очевидна тесная связь двух явлений (на самом деле, двух проявлений одной страсти): желания «превзойти всех и вся» и желания стать выше действительности, не возделанной искусством. Виньи утверждал, что искусство — это избранная правда. Для того чтобы художник смог осуществить этот правдивый сам по себе художественный отбор, ему «следует, — писал Виньи, — начать с изучения всей правды каждого столетия: впрочем, это изучение не требует значительных усилий, здесь полагается лишь немного внимания, терпения и памяти; но вот затем уже надобно избирать и собирать выделенное вокруг некоего вымышленного средоточия всего замысла: в этом и заключается работа воображения и того великого здравого смысла, который является не чем иным, как самой гениальностью».

Виньи, как видно, был простодушно и непоколебимо убежден в том, что искусство, поэзия есть венец творения, сфера очищенной правды, прекрасной с виду и по существу, совершенное средоточие и эссенция всех органических, чувственных, умственных процессов, которыми живет природа и движимо человечество в истории. Избранники культуры, деятели ее — эти отборные плоды на ниве бытия — естественно выступают в качестве держателей истины. Их творчество поднимается над фа кто графи чн остью истории, оно выше и истиннее факта, будучи фактом аристократического рода, наделенного особой властью-феноменом — деспотическим. Виньи записал в «Дневнике поэта» за 1847 г.: «Во всем мире, по правде говоря, существует два типа людей, те, которые имеют, и те, которые отнимают. Я всегда был настолько уверен в этой истине, что вложил ее в уста Бонапарта, с тем, чтобы авторитет имени помог мне освятить ее».

С Бонапартом — человеком действия — Виньи, существо высшее, ибо мыслитель, поэт, поступает вольно, потому что это согласуется с превосходством мысли над практикой, провозглашенным им самим. Казалось бы, свободное обращение с памятью и наследием политиков и прочих людей, находящихся вне философии или искусства, не должно было бы отрицательно повлиять на внимательное расположение и уважение Виньи к братьям по цеху, к таким же избранникам, как он. По человек, страстно и целеустремленно «возвышающий сам себя» (Лк. 18, 14), по собственной воле редко расстается со своей страстью, ему трудно направить свою жизнь к иным целям: эта перемена противоречит самой идее самовозвыше- ния (или, пользуясь современным эвфемизмом — разумного тщеславия), она взывает к необходимости положить хотя бы некоторые пределы своей самовлюбленности, приглашает усомниться в своем нраве, осуществляемом пусть и не совсем осознанно, возлагать на себя миссию Творца — соавтора человеческих судеб. Виньи, вероятно, не внимал тонкому и нужному чувству пределов: помимо имен Бонапарта, Ришелье, Робеспьера, он употребил имя Корнеля в качестве «удобного, — как пишет Пеги, — средства выражения взглядов, чуждых Корнелю». Великого классика Виньи заставил сказать следующее: «Чистая поэзия доступна чувству довольно малого круга людей; пошлость человеческая требует, чтобы она сочеталась с драматической интригой, ощутимой почти физически. Меня искушало желание сделать из Полиевкта поэму; но я укорочу сюжет: я изыму из Полиевкта небо, и получится всего лишь трагедия»91.

Цитаты из Виньи автор наброска не оставлял, разумеется, без возражений. О смысле конкретных доводов и замечаний Пеги следует сказать особо, но прежде необходимо подчеркнуть, что рядом с отдельными рассуждениями существует и смысл работы в целом, который автором не сформулирован определенно, так же, как и упомянутое выше, намеченное нами «позитивное продолжение» мыслей Пеги по поводу заметки Виньи «Растения». Общий смысл выражен текстом исследования — темой и проблемами — лишь буквально, условно. То, что в тексте не выражено, но несомненно присутствует, что содержится в нем прикровенно, то пребывает в некоем небуквальном состоянии, неограниченном плоскостью буквального значения и сопрягающем непосредственную и безусловную стороны содержания. Выявление подразумеваемого общего смысла обнаруживает только предварительные подходы, только контуры адекватно нс выразимой смысловой перспективы. В свою очередь эта перспектива (это сквозное видение; возникновение, становление и целенаправленность) присуща всякому жизненному явлению (плоды умственного труда раскрывают ее в себе необыкновенно ярко), сущность которого исходит и стремится к своему абсолюту, то есть к позитивной бесконечности смысла, иными словами — к вечной жизни. Решая такую задачу, трудно избежать упрощения, связанного с переводом внутреннего понимания в план выражения, но речь идет каждый раз о выявлении именно этого, конкретного, а не иного смысла, поэтому подобный перевод необходим ради обретения единственного ключа к приблизительному осознанию замысла и значения данного художественного или научного произведения, а то и всего творческого пути изучаемого автора. Пеги не раз вспоминал слова святого апостола Павла: «буква убивает, а дух животворит» (2 Кор. 3, 6). По всем признакам, он понимал их верно — убивает самодовлеющая буква, или те слова, которые являют себя лишь в качестве знаков реальности, данной нам в ощущениях. Напротив, слова постольку не препятствуют человеку всеми возможностями своими познавать мир, поскольку их узуальные значения причастны упомянутой перспективе, связанной с полнотой традиции, с абсолютным началом многообразия бытия. Для Пеги смысл несамоценного творчества с годами все более тяготел к «глаголам вечной жизни» (Иоан. 6, 68), к словам, принадлежащим Богу Слову: «Дух животворит, плоть не пользует ни мало; слова, которые говорю Я вам, суть дух и жизнь» (Иоан. 6, 63).

Завершает набросок краткое заключение, особо выделенное типографически, то есть напечатанное в конце текста на некотором расстоянии от него: «Альфреду де Виньи, поэту гениально одаренному, удалось лишь отчасти успеть в своих замыслах: он стал одним из первых авторов, которые прежде всего озабочены тем, какое им присудят место».

В чем же причина того, что Пеги избрал творчество Виньи в качестве темы для своей будущей дипломной работы? («Набросок» должен был стать впоследствии дипломом, но, вероятно, окончательный вариант текста исследования не был написан. Во всяком случае, он не обнаружен. Вовлеченный в социальную борьбу и практическую деятельность, свой диплом Пеги так и не защитил).

Выбор темы поначалу озадачивает. В самом деле, ни увлечения и первые литературные опыты студенческой поры, ни то, что было создано в зрелые годы творчества, то есть по возвращении к христианской вере, ничто не предполагает у Пеги научно-критической симпатии, внушаемой сходством (эстетического, психологического, мировоззренческого порядка) с лирикой и драматургией Виньи, с его стилистически отточенной, тонкой работы поэзией, которая с психологической точки зрения выглядит беспокойной, требовательной, постоянно отрицающей, со скрытой ли обидой или экспрессивно, все, что так или иначе способно окоротить претензии, смирить индивидуальность поэта.

Эта поэзия самоутверждения самообожающей личности во враждебном ей хаосе мира чужда вдохновлявшей молодого Пеги идее солидарности всех честных и правдолюбивых людей земли перед лицом капиталистического лихоимства, эксплуатации: эта поэзия не совместима также с идеалом беззаветного и непосредственнот служения ближним, то есть кропотливого труда, возложенного на себя в чаянии торжества справедливости и благополучия в будущем обществе, в котором расцветут, как надеялся Пеги, подробно мечтая о будущем в своем сочинении «Марсель. Первый диалог о гармоническом граде», все полезные общему благу свойства и проявления жизнедеятельности человека, а не восторжествует один лишь «Чистый Разум» и вместе с ним Виньи как адепт его (ср. «Чистый Разум» А. Де Виньи).

Впрочем, и диалог 11еги в своем роде наивен и утопичен. Он принадлежит традиции утопического социализма, духу деспотической фантазии, завораживающей своей умозрительной и механистической безмятежностью. Местами привлекательный, этот диалог вызывает принципиальные возражения, ибо основан на произвольном представлении о благе индивидуальном и общественном, которое достигается, согласно заблуждению молодого автора, осознанием и установлением в самой жизни непреложной необходимости некоего умопостроения, освобождающего человека от свободы, от высокого права непринудительного и непрерывного выбора собственных путей и решений. Единственно значимого и важного выбора — между добром и злом.

Однако социальное прожектерство Пеги коренным образом отличалось от историко-философских иллюзий Виньи. Пеги искренне и бескорыстно любил правду, но не себя в ней — в диалоге проблемы авторства как бы не существует, авторство смирилось здесь до прозрачности, в нем не звучит голос какого-либо конкретного лица (хотя Пеги прямо называет в начале «Марселя» имя своего покойного друга Пьера Бодуэна и его же именем подписывает текст) — читая диалог, не видишь ни писателя, ни группы единомышленников, ни партии, просто, безлично, но не бесстрастно излагается великолепная и исполинская греза, громадный гармонический град, нечто посильно, эклектично и своеобразно продолжающее такие неоднородные произведения, как «Государство» Платона, «Утопию» Томаса Мора, «Теорию всемирного единства» Шарля Фурье. У Виньи же государство блага и истины, воплощенное в царстве Чистого Разума, бегло описанном на узком пространстве маленькой поэмы, было неразрывно связано с его собственной ролью в этом торжестве, и гимн Разуму явился прежде всего гимном самому себе, самому умному и яркому представителю аристократической династии де

Виньи — которая до рождения Альфреда, поэта, занималась только внешней, «пустой», бесследной деятельностью и была неспособна осмыслить свое время и свою миссию в нем с тем, чтобы совершить несрочный умный вклад во «вселенские письмена», оставить «память о себе». Правда, увы, оставить ее не в вечной памяти, не в Боге, а всего только «молодому потомству».

Избрал ли Пеги, сам не сознавая того, творчество Виньи как совсем иное, противоположное ему настолько, что просто необходимое для выявления собственной сущности на контрасте? Возможно. Но французская литература изобилует поэтами и писателями, для которых некий возвышенно-правдолюбивый лад и строй поэзии есть нечто чуждое, выспреннее, необработанное или неудобо- вразумительное. Пеги стал поэтом именно такого строя. И хотя к тому времени его зрелые произведения еще не были написаны, но конститутивные моменты их содержания уже косвенно обозначились в утверждении исторических и нравственных ориентиров автора, много размышлявшего о крестном пути Жанны д’Арк, о смысле страданий армянского вельможи Полиевкта, принявшего святое крещение во время жестоких гонений на христиан... Обобщая, можно сказать, что сама раблезианская традиция, галльский дух, шумно проявляющий себя, в числе прочих национальных импульсов, в таком специфически французском, мировоззренческом и психологическом феномене, как пресловутое «ар де вивр» — искусство жить, само это радостно-пиршественное отношение к бытию, приправленное аттической солью, утончавшееся в салонах, сеявшее в сластолюбцах горечь и ощущение безнадежности от неизбежных обид на земных пирах — вся означенная линия, несмотря на некоторые национально-психологические сближения, в сущности, инородна беспокойно-совестливой и чуткой к скорбям и тревогам мира музе Пеги. В родной литературе у него нет недостатка ни в антиподах, ни антипатиях. Итак, сочувствовать Виньи — Пеги вряд ли сочувствовал. Бесстрастием же он не отличался. Значит, речь идет о серьезном разногласии с Виньи? Но почему Пеги избрал в качестве принципиального оппонента именно его?

Виньи посягнул на Корнеля. Было бы полбеды, если бы он позволил себе критически высказаться о нем. Он же допустил нечто более тяжкое, чем внешнее покушение на память и правду о драматурге: он лжесвидетельствовал, приписав Корнелю слова, идущие вразрез с его убеждениями: говоря мягче, он обнаружил непонимание или неприятие сущности одного из самых дорогих для Пеги произведений отечественной классики, трагедии «Мученик Полиевкт». О том, что трагедия оказалась для него действительно дорогой, свидетельствуют многочисленные литературно-критические фрагменты его позднейших эссе. А в этом раннем «Наброске» некоторые задушевные идеи и органические стремления, присущие мировоззрению Пеги на всех этапах его творческой судьбы, еще нс проявились в своем истинном значении, соединенном с общечеловеческим преданием, еще не были осознаны и претворены в глубокие убеждения, в веру, и на тот момент выразили себя в оценках и мнениях автора ограниченно, приблизительно, в определенной мере безотчетно.

Выступая защитником авторских нрав классиков отечественной литературы, Пеги отстаивает не честь ради чести, но смысл, бесконечно превосходящий субъективный фактор творческой работы, тот смысл, который гений Корнеля индивидуально-неповторимо сумел воплотить в «Мученике Полиевктс». Он выражен понятием «небо», заключающим, таинственно и плотно, подобно зерну, нераскрытое до норы содержание. В данном случае содержание необозримое и вневременное, так что и слово «содержание» здесь можно употреблять только как содержание всего во всем. В ответ на вольную фантазию Виньи об изъятии Корнелем «неба» из «Полиевкта», Пеги пишет: «Корнель имеет право не наниматься в авторы предисловия к “Элоа”[3], не притворяться, будто ему неведомо, что в диалогах и стансах Полиевкта небо есть».

Виньи не чувствовал, не воспринимал страшную и святую глубину «неба»; он просмотрел ее, в частности, у Корнеля, и именно в трагедии о Полиевкте (идеи и образы которой запечатлелись в сознании Пеги смолоду и способствовали, возможно, его возвращению к католицизму). Это обстоятельство — невосприимчивость Виньи и чуткость Пеги — повлияло, по всей вероятности, на выбор темы будущего диплома и способствовало тому, что с годами упрочилась плодотворная творческая связь Пеги с произведением великого драматурга. В связи с вышесказанным и в виду того направления, которое изберут размышления Пеги о Полиевкте, целесообразно прокомментировать избирательно развернутое возражение молодого автора на вымысел Виньи, не забывая, что речь идет все же о ранней работе, и поэтому толкование некоторых ее позиций обязано быть осторожным, ответно предварительным.

Комментарий и интерпретация фиксируют смысл текста, сознательно или невольно усваивая ему одно или несколько значений. Это происходит благодаря оформлению внутренних динамических связей между положениями автора (моментами архитектоники исследования). Одновременно комментарий и интерпретация способствуют потенциальному углублению смысла, так как каждое новое наблюдение вызывает соответствующие ассоциации. Закономерна связь между попечением о собственной славе, бывшим у Виньи, если согласиться с выводом Пеги, главной чертой его характера, и неблагоговением, цинизмом по отношению к наследию усопших, не имеющих возможности, по-видимому, за себя постоять. Чрезмерное внимание к своей личности понижает способность понимать и уважать окружающих. Это непонимание и неуважение непосредственно обусловлено более серьезной и тревожной проблемой, связанной с неведением и отвержением «неба». Такова перспектива обратного движения человека, его деградации: изъятие «неба» лишает жизнь сверхъестественного «небесного» света, жизнь не протекает более на фоне вечности, призвание человеческой души редуцируется, моменты судьбы и явления мира из символичных превращаются в наличные, слабеет сознание ответственности человека перед себе подобными, «я» воспринимает себя естественно-органически, если не умозрительно, как начало и конец всего сущего.

Иной видится перспектива человеческого возрастания и совершенствования: от себя, через отказ от самолюбия и самопрсвозно- шения, к вниманию и почитанию, воздаваемому окружающим, всем ближним и далее ко всему, что вмещает эта таинственная и всесо- держащая реальность, зовущаяся «небом».

Виньи-поэт не мог не любоваться миром изящных форм и эмоций, но в объектах любования и созерцания он любил, как настойчиво проводит мысль Пеги, собственные психологические отражения.

Все видимое, а также неощутимо переживаемое, он воспринимал как разнообразные состояния своего «я». Поэтому-то его и не устраивало то, что предлагала ему неупорядоченная действительность, «изнанка» жизни, увиденная им на чердаке, масло на простынях, младенцы в ивовых люльках. «Клятва Горациев» вызывала совсем иные чувства.

По наблюдениям Пеги, философские размышления Виньи в его поэмах и дневниках, протекавшие в русле морально-этической проблематики, обнаруживали тесную связь с понятиями достоинства, чести, а также особого изящества, подчинявшего себе поведение человека в обществе. Очевидно, что достоинство как черта характера является не первичным свойством души, но этическим феноменом, обладающим узнаваемыми психологическими приметами и владеющим значительным собранием культурно-исторических иллюстраций. Иными словами, достоинство доброго человека знаменует нечто первоосновное: возможно, бескорыстную приверженность истине и ответственное сознание правоты своего пути.

Если утверждать, что истинным может считаться только такое соединение внешней и внутренней природ явления, которое единственно и неповторимо, например, скромность в словах и в быту, проистекающая от независтливого, кроткого сердца, тогда необходимо признать, что всякое повторение и распространение видимых признаков некогда удачного союза, не совпадающее в меняющихся обстоятельствах со своей уникальной сущностью, приводит ко всевозможным пагубным заблуждениям. Отсюда вывод: любое истинное усилие должно быть направлено на сущность: незаменимая форма непременно приложится к ней. Ведь не всякое мужество достойно славы. О бесцельном бесстрашии стоит только сожалеть. Здесь следует еще раз настойчиво подчеркнуть: форма правды, при произвольном разлучении — а иного не случается — со своей единственной, родной сущностью, становится формой лжи. И видя залог правильного мировосприятия — в поиске внутреннего смысла существующего, нельзя не понимать, что у данного смысла есть только одна входная дверь, а именно: ему присущая, уникальная форма. С чего же начать, вернее, каким путем продолжить древнюю работу по восстановлению многообразной и в многообразии согласной, единой правды бытия? Традиция разрешения этой сложной и упорно исследуемой проблемы свидетельствует о том, что в человеке заложена некая естественная отзывчивость на истинный смысл того или иного явления жизни. Люди, в которых такая отзывчивость сильна и ни чем компромиссным не утолима, ищут и не успокаиваются, пока не находят слов, интонации, облика, которые совместятся с интуитивным стремлением к правде, облекут это стремление в реально воспринимаемый ответ.

Изложенное подсказывает, что одним из признаков истины (видимых, функциональных) необходимо считать верность, или движение уподобления образов прообразу, стремление формы к единству с сущностью, их живую и плодотворную нерасторжимость. Напротив, обратимость форм может существовать только в отрыве от сущности. Истина в данных условиях не утрачивает своего образа и не искажается сама в себе, но решительно устраняется из интеллектуальной ротации «века сего». То, что выдается за истину, причем гуманную и яркую, щедро расточающую различные формы усваивания, таковой вовсе не является. Чтобы стать умнее и лучше, нужен труд, нужно смиренно идти в гору.

Подобные отступления предпринимаются нами с целью уяснить кардинальные причины совпадения или расхождения во взглядах изучаемого критика и рассматриваемых им авторов. Разногласие между Виньи и его читателем Пеги имеет, в самом начале своем, религиозный характер. В настоящем случае речь идет о содержании веры, которое проявляется в обсуждении предметов научного, светского обихода: то есть о признаках кредо Виньи и о подразумеваемых идеалах и принципах Пеги на момент написания наброска. Упорное неприятие ложной выразительности, характерное для молодого критика, указывает на наличие у него сильной потребности в метафизическом оправдании честной, размеренной, устоявшейся в своих формах жизни и ясных, точных взглядов на нее. Он выступает, фактически в начале своего творчества, против неискренности (вызываемой эгоизмом) и лукавой двусмысленности в понимании жизни и в отношении к ней. Пеги старается проникнуть сквозь внешность, преодолеть демонстративность; он прокладывает своеобразный, воплотившийся в затрудненном для восприятия стиле, путь от созерцания смысловой глубины предмета к бескомпромиссному и по-своему безыскусному отчету о воспринятом. Одним словом, красота для Пеги, как видно из его реплик и возражений в «Наброске», не самоценна, сама по себе она не спасает. Что касается Виньи, то для него видимость, по утверждению Пеги, имела принципиальное, отправное значение. В мире же видимостей он, естественно, выбирал то, что было, на его взгляд, красивым.

Возможно, Пеги несколько нетерпеливо, без тонкого и релятивного в суждениях понимания литературного стиля времени, оценивает некоторые цитируемые им фрагменты из поэм, пьес, романов и дневников Виньи. Моему претит именно позерство сына президента де Ту из романа «Пятое марта», обнаруживающее себя в стремлении умереть красиво, не выдавая друга, к тому же друга «несчастного»... «Красота» этого стремления заключается в том, что идущему на гибель надлежит прежде картинно прочитать перед бюстом отца отрывок из отцовских мемуаров — в них предрекается через похожий пример гибель сына. Пеги восстает не столько против сентиментальной патетики, переполняющей взволнованный разговор обреченного человека с отеческим изваянием, сколько против придания фальшивого выражения поступку, потенциально самому искреннему из всех проявлений человеческой воли - подвигу самопожертвования.

В контексте внятного, но не дискурсивного отрицания самостоятельного значения за красотой, «которая, — по определению, звучавшему как раз в те годы, когда Пеги размышлял о Виньи, — есть ощутительная форма истины» (В. С. Соловьев), становится объяснимой ирония Пеги по поводу высказывания Виньи: «Честь, это поэзия долга». Ничто как будто в этой формуле не должно вызывать особенного возражения. Но если исходить из принципиального нежелания усваивать добродетелям элегантно-этикетный резонанс, украшать их привлекательными приметами, не отдавая себе отчета в том, что их истинность может сохраниться лишь втуне, невидимо, в согласии со словами апостола: «Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа...» (Пет. 1:3, 3), тогда ясным станет негативный смысл, вложенный Пеги в понятие «поэзия». Понятие, в принципе способное вмещать благое содержание и в данном случае связывающее явления положительные. Но именно в данном случае Пеги почувствовал, что для Виньи нарушена гармония свободного и тесного единения внешнего и внутреннего моментов в нераздельном событии истины и красоты, нарушена в пользу внешнего момента, то есть в пользу формы, красоты. Однако ее особого толкования.

Форма — образ прекрасного — в результате упомянутого нарушения начинает удаляться от истины как от своего прообраза, приближаться к безобразному бытованию, попутно утрачивая достаточное содержание, свой собственный неотторжимый смысл. Итак, нарушение делает внешний момент былого единства недостаточным, ущербным, бессвязным (не соединенным с истиной), бессмысленным. Впрочем, все эти следствия ожидаются в пределе логического развития процесса искусственного расслоения смыслов видимой реальности. В творчестве Виньи этот процесс являет, возможно, всего только свои начатки, ничуть не опасные с распространенной, интеллигентно-толерантной точки зрения. У Пеги же приметы дисгармонии вызвали серьезную тревогу и несогласие.

К формуле «Честь, эго поэзия долга» Пеги отнесся с иронией. Нет, он не расценил ее как бессмыслицу, но скорее увидел в ней образец словесной легковесности. А последнюю он почувствовал не только в приведенном афоризме — ощущение неосновательности, неподлинности возникает у него и тогда, когда он встречает в дневниках Виньи наименования душевных свойств, предлагаемых поэтом в качестве добродетелей. Но вот в качестве, то есть в неотносительной положительности некоторых из них Пеги как раз и сомневается. Кроме того, даже и общепризнанные достоинства, как дает понять Пеги, приобретают в контексте рассматриваемого творчества налет искусственности, публичности, что связано с преобладанием в них формальных признаков над содержательными.

«Кажется, что Альфред де Виньи был утонченно и страстно влюблен во все добродетели, — пишет Пеги, — которые представляются дополнениями к долгу, но которые в то же время освобождают от ясного понимания и точного исполнения этого простого долга; ничуть не меньше он любил отдельные обязанности, особенно когда они не соответствовали общему делу, и ставили перед совестью какую-нибудь болезненную задачу, так как он любил проблемы, и не любил решений; он оставил нам длинный список выдающихся добродетелей и исключительных обязанностей, < ... > в этом списке, например, значится, среди прочего, следующее: дисциплина, особенно дисциплина военная, любовь к славе, гордость бедняка, военные законы, милосердие, самоотверженность, самопожертвование, благородство, верность, мученичество, молчание, безропотное послушание, и, наконец, и в особенности, честь...».

На наш взгляд, Пеги правильно понял, что самая знаменательная особенность критикуемой поэтической реальности касается лежащих в ее основе нравственных убеждений Виньи. В свою очередь этого рода убеждения Пеги рассматривал только как видимые проявления духовной жизни, не отождествляемые ни с источниками ее, ни тем более с целью или сущностью.

Виньи полагал, как видно из работы Пеги, что поступки и даже душевные свойства имеют ценность постольку, поскольку обладают эстетической эффектностью и соответствием определенному эстетическому вкусу, сформированному эпохой. Важно отметить, что испытываемая Пеги антипатия к романтическому мировосприятию, со временем углубившаяся и нашедшая выражение во многих его эссе, питается именно негативным отношением к преобладанию некоторой демонстративности над внутренней красотой, каковое отношение характеризует, по его мнению, именно романтический стиль творчества. Пренебрегаемая же в намеченной антитезе красота принципиально чужда стремлению подчеркнуть жест, привлечь внимание к чему-то неопределенно чувствуемому посредством экзальтации воображения. Пеги считает, что Виньи не проникал глубже экспрессивного уровня событий, их пластики. Талант он поставил на службу карьере, лелея в воображении картины своего признания в потомстве. Красоту души, как смело утверждал Пеги, Виньи не замечал и не занимался ею, если она не находила определенного внешнего удостоверения, исполненного в патетико-романтическом ключе. Нравственно-философская позиция в поэзии, на которую претендовал Виньи, также была у него тесно связана с моментами эффектного, порою эпатирующего оформления конкретной темы или ситуации.

Вероятно, Пеги предполагает, что почитание, которое Виньи оказывает позе и жесту, было у него естественным и по-своему цельным, поэтому значение элементов внешней выразительности (только лишь свидетельствующих о том, что остается в себе) Виньи как бы невинно распространял и на отвлеченное по необходимости описание сущности. Пеги излагает в наброске взгляд Виньи на проблему взаимоотношения категорий цели и средств. Виньи считал, согласно умозаключению Пеги, что самые болезненные и тяжкие жертвы приносятся во имя самых лучших, достойных целей. Но если эта лучшая цель не названа, если не провозглашено имя — единственное, как и положено у одной цели, то предположение Виньи становится коварным; вместо цели внимание прилепляется к механизму взаимодействия боли и добра. Пеги, чувствующий опасность подобного формализма, пишет, что такие люди, как Виньи, умеют хранить верность делу, лишь бы оно было представлено как безнадежное, они желают исполнить свой долг, только бы он был описан как невыносимо трудный: «Человечеству еще повезет, — замечает Пеги, — если эгоистичная и ложная эстетическая нравственность таких людей не обольстит их самих бесповоротно», иными словами, если в мир действительных, невыдуманных страданий не вторгнется, пересекая его по-живому, прямой и прекрасный жизненный путь морализирующих эстетов.

Итак, представления Виньи о нравственности, совпадающей с внешней красотой, вызывают у Пеги принципиальное несогласие. Он подвергает сомнению истинность той нравственности, которая основана на совокупности свойств действительно ценных и сомнительных, поставленных в один ряд в указанном перечне Виньи (милосердие, например, рядом с любовью к славе и с гордостью бедняка).

Вопрос о цели и средствах обнаруживает существенное различие между мировоззрением и вытекающими из него нравственными убеждениями и эстетическими взглядами Виньи и Пеги. Не возражая против мнения, некогда популярного в среде позитивистски настроенных школьных преподавателей республиканской Франции, заключающегося в том, что цель, в области нравственности, не оправдывает средств (это мнение распространилось в связи с усилением антиклерикальных настроений в обществе и своим возникновением обязано утверждению иезуитов — воспринятому поверхностно и непонятому — об оправдании средств целью, то есть фактически об освящении первых последней), Пеги развивает это общее место таким образом, что придает ему более глубокий смысл: «Очень часто забывают о бытовании противоположного и известного софизма, которому сочувствуют благородные души: обычно случается так, что самые высокие цели нуждаются в самых мучительных жертвах». По есть люди, продолжает Пеги, которые даже это верное жизненное наблюдение — о метафизическом соответствии многих скорбей высшей правоте и славе — сумели обессмыслить, усвоив только формальный момент связи видимого и невидимого планов целого события. Они сосредоточили свое внимание на моменте труда и страдания, не разглядев главного, а именно того, что вдохновляет и дает силы на подвиг. Здесь нравственно-эстетический формализм сближается с позитивизмом; оба мировосприятия согласно пренебрегают конкретностью и ясностью цели. Очевидно, что чем выше «самые высокие» цели, тем они труднее достигаются, тем они малочисленнее по мере восхождения к самой высокой и тем они универсальнее но причине возвышения над разнообразными задачами будней.

Для христиан самой высокой целью является Бог, воплощенный, пришедший к людям конкретным лицом, Иисусом Христом из Назарета. Всякое, следовательно, средство, служащее богопозна- нию, богообщению, приближению к Богу, оправдывается этой целью — самой высокой из существующих. Всякое же безнравственное средство, благотворящее одним людям за счет попрания других, не имеет ничего общего с высшей христианской целью, в которой, как верят христиане, содержится действительная полнота и совершенство жизни, сообщающей человеку истинное представление о ми- ростроении и подлинную, бескорыстную и неотносительную нравственность, и внушающей соответствующие им образы красоты.

Отталкиваясь от нравственно-эстетического формализма, Пеги в его лице практически отвергал и атеизм: в том и другом случае он отвергал как принцип казусы невосприимчивости, менее или более откровенные к причине и источнику бытия. Эту невосприимчивость Пеги назовет позже «плотной непромокаемостыо» для Истины.

Позитивизм, скептицизм, агностицизм, формализм (все, что в той или иной степени присуще Виньи) и обыкновенное творческое тщеславие сходятся в главном — в исключительном, гипертрофированном внимании к возможностям человека. Любопытно, что Пеги, в те годы активный участник социалистического движения, который, вероятно, и в мыслях не имел обнаруживать точки соприкосновения между материалистическим мировоззрением и типичными пороками, подтачивающими человеческую жизнь — самолюбием, завистью, одним словом — эгоцентризмом, в наброске, на практике, выступил противником той и другой страстей. Правда, за материализм он просто не вступился, не использовал случая его как-либо утвердить, вопреки своей социальной деятельности; эгоцентризм же он подверг достаточно внятной критике. При этом выявилась его собственная концепция подлинно творческой, мудрой, бескорыстной личности, подвизающейся в области литературы и философии. Решительно отвергая пессимизм Виньи, с мрачных примеров которого начинается набросок, Пеги связывал поиски позитивного выхода из атмосферы отрицания, порока, зла — со смирением и настойчивым исканием истины: он писал, что необходимо «смириться до исследования согласно таким методам или обыкновенным человеческим средствам, которые нам доступны». Итак, смиренный, чуждый любоначалия, самолюбования, поискам своего, совестливый автор, твердо преданный правде как цели главных стремлений и ей подчиняющий все средства своего труда, вот с каким идеалом в душе начал свой литературно-критический путь молодой Пеги.

  • [1] Peguy Ch. CEuvres en prose completes. P., 1987. T. I. P. 23.
  • [2] “Ibid.'
  • [3] Элоа неоапокрифическая поэма А. де Виньи. Элоа — сестра ангелов,плод вымысла поэта, родилась из слезы, которую Христос Господь пролил очетырехдневном Лазаре. В поэме описаны странствия Элоа, достигшей ада, повстречавшей Денницу, проникшейся к нему жалостью и захотевшей спасти его.Соблазненная им, она низвергается вместе с искусителем глубже в бездну.
 
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   След >