«Обыкновенная история» в структуре «дантовского сюжета» романов Гончарова

Известно, что первый роман «Обыкновенная история» был задуман раньше, чем возникла идея трилогии, самые ранние знаки зарождения которой отмечены 1846-м годом, когда, по признанию самого писателя, был начат «Обломов» (письмо к В.В. Стасову от 27 октября 1888 г.). Однако Гончаров видел в «Обыкновенной истории» своего рода «предчувствие» своих следующих романов (Гончаров, собр. соч.: 8; 111).

Обыкновенной в этом романе является история «человеческого взросления» Александра Адуева, выдержанная во многом в рамках романа воспитания И.-В. Гете, о чем пишет Е.А. Краснощекова . Именно в этом, с точки зрения исследователя, проявляется «широкий сверхзамысел» произведения. Однако подобный «сверхзамысел» не все определяет в художественной логике романа. Так, исследовательница замечает, что в своем итоговом разрешении схема гетевского романа воспитания у Гончарова несколько нарушается. «Эмоциональное “обесцвечивание” младшего Адуева в итоге прохождения “школы жизни”, казалось бы, знаменует отход Гончарова от линии классического романа воспитания, где уроки образования ума и “воспитания чувств” приносят, в основном, позитивные плоды, а отрезвление больше подходит под знаком приобретений, чем потерь» . Думается, что «человеческое взросление» или метаморфозы, которые происходили с героем романа, скорее и без всяких нарушений укладываются в дантовскую «схему» последовательной смены трех картин жизни: сошествию в адовы круги этой самой жизни, ясновидению сна и последующему потенциальному пробуждению.

Александр Адуев двадцатилетним юношей покидает свой родной дом, жизнь в котором вполне соответствовала той райской идиллии, когда человек еще не был искушен. Ему, как сказано в романе, «скоро тесен стал домашний мир», однако именно потому тесен, что он вкусил от древа познания. Этому много способствовало обучение в университете. «Профессоры твердили» ему, что «он пойдет далеко», а «в аттестате его сказано было, что он знает с дюжину наук да с полдюжины древних и новых языков. Всего же более он мечтал о славе писателя» (Гончаров, ПССП: 1; 179, 180). Университетское образование можно сравнить

  • 1 Краснощекова Е.А. И.А. Гончаров: Мир творчества. - СПб., 1997. - С. 17-133.
  • 2 Там же. - С. 114.

с запретным плодом: оно стало своеобразным искушением молодому человеку и послужило своего рода причиной его добровольного изгнания из теперь уже не устраивающего героя ветхого рая Грачей. То была мечтательная тяга к неведомому, запретному, но манящему.

«Перед ним, — сообщается в романе, — расстилалось множество путей, и один казался лучше другого». Однако «он не знал, на который броситься. Скрывался от глаз только прямой путь; заметь он его, так тогда, может быть и не поехал бы» (Гончаров, ПССП: 1; 180). Это указание на лишь пространственное, казалось бы, перемещение героя из провинции в Петербург на самом деле таит в себе важный универсальный смысл: из райской идиллии, в которой жили его предки, он движется в направлении адовых кругов жизни. Александр Адуев ищет «землю обетованную», а находит «омут» (об этом определенно говорит вещий сон матушки), который и засасывает его в конце концов. Верный путь, как замечает всеведающий автор, был совсем не тем, что выбрал Александр. Но ведь иначе поступить было нельзя, он не мог оставаться в домашнем «раю» безмятежности, дарованного Богом и природой покоя, где было все заранее и мудро заведено от рождения до смерти, но отсутствовала пища для работы души. Такой рай не мог устраивать натуру ищущую, ей хотелось большего. И Александр пошел навстречу «темному лесу», что окружал Грачи.

Сумрачный, темный лес — дантевская метафора. Такой лес окружал в «Божественной Комедии» Поэта, сбившегося с дороги. Только это случилось с ним «в половине» его жизни, в возрасте тридцати пяти лет. А герою Гончарова всего двадцать, и он не знал и не догадывался о том, что дорогу выбрал неверную. Ну и пошел по ней.

Собственно сошествие Данте в ад было своеобразным отражением его неправильного земного пути. По крайней мере эту мысль всячески подчеркивал Шевырев. Беатриче, как считает он, «повествует» ангелам, как Данте, герой поэмы, «по смерти ее, сбился с пути, и говорит, что не осталось ему иного средства к спасению, как видеть вечную пагубу людей» . То есть ад, показанный Поэту его проводником Вергилием, отражал предшествующее движение Данте по адовым кругам в его реальной жизни, хаос души. Этот процесс показан и Гончаровым.

В «Обыкновенной истории» герой приезжает в Петербург, и основная часть романного текста посвящена его жизни в этом городе. Петербург традиционно в русской литературе соотносился с адом на зем-

1 Шевырев С.П. Дант и его век: Исследование о Божественной Комедии // Ученые записки Императорского Московского университета. 1833. Ч. 2, № 5-6. - С. 525.

ле. Эта интенция пронизывает творчество Н.В. Гоголя, а в сочинениях его так называемых учеников, представителей «натуральной школы», в большей мере неосознанно присутствует в многочисленных физиологических зарисовках города. Портрет «пышного» Петербурга сменяется портретом «бедного» Петербурга, города трущоб, нищеты и горя.

У Гончарова петербургская тема имеет сходные коннотации: «Он (Александр. — И.Б.) подошел к окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные кирпичные бока домов... и сравнил с тем, что видел, назад тому две недели, из окна своего деревенского дома. Ему стало грустно. Он вышел на улицу — суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой <...> так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою». Героя Гончарова поражает регулярность, однообразие и окаменелость всего: символом города является камень. Эта же семантика скрыта, как известно, и в имени Петра Иваныча Адуева, дядюшки героя и петербургского жителя. Александр «посмотрел на домы — и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. <.. .> И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно... нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, — кажется, и мысли и чувства людские также заперты» (Гончаров, ПССП: 1; 203-204])

Петербургские улицы многолюдны, а жители суетливы и все время торопятся куда-то. Таковы первые впечатления Александра: «Он вышел на улицу — суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем бы то ни было, почему-нибудь интересна» (Гончаров, ПССП: 1; 203). Примечательно, что Шевырев характеризовал дантовский ад как «хаос всех разнозвучий». Это, по его мнению, есть «первое впечатление Ада». Там Поэта ждет «встреча столь многолюдная, что он не вообра-1 жал никогда такого множества людей, пожатых смертию» .

И хотя в глазах юного Александра, пораженного величием Медного всадника и Невы, все впечатления от Петербурга и его обитателей получат «другое значение» (Гончаров, ПССП: 1; 206), тем не менее ощущение города как царства мертвых не исчезает. Такая же атмосфера царит и в доме Петра Иваныча. Нельзя не согласиться с В.Н. Ильиным в том,

1 Там же.-С. 344, 345.

что «не у Достоевского в подлинном смысле “мертвый дом” и “дно адово”, а здесь, в благоустроенных палатах петербургского сановника» . В романе неоднократно говорится о близости дядюшки Александра к мрачным кругам преисподней, метафорически, конечно. И тем не менее такие смыслы не могут быть случайными. То племянник скажет дяде, что тот «адски холодно рассуждает о любви», а тот иронически заметит: «Адски холодно — это ново! в аду, говорят, жарко» (Гончаров, ПССП: 1; 242). Но будет не прав: у Данте самые страшные грешники как раз мерзнут в ледяном болоте и им «адски холодно». В другой раз уже Петру Иванычу придет в голову мысль о том, что у его племянника «в душе ад» по причине сердечных переживаний и что он «непременно опять разобьет что-нибудь» (Гончаров, ПССП: 1; 293). Лицо Петра Иваныча может возникнуть в языках огня, например когда они с Александром сжигают рукописи сочинений последнего: «пламя озарило и кресла, и лицо Петра Иваныча, и стол; вся тетрадь вспыхнула и через минуту потухла, оставив по себе кучу черного пепла, по которому пробегали огненные змейки» (Гончаров, ПССП: 1; 343). А иногда «холодный и покойный взор» дяди кажется Александру «просто огненным» (Гончаров, ПССП: 1; 355).

Дядюшка Александра Петр Иваныч — наиболее яркий представитель делового столичного жителя, петербуржец, каких обычно называют “bel homme” (представительный человек). При этом не случайно выписан он по модели или мерке «человека средней руки», то есть представляет своего рода осовремененного и несколько видоизмененного Чичикова. Как и Чичиков, Петр Иваныч Адуев «был не стар, а что называется “мужчина в самой поре” — между тридцатью пятью и сорока годами». И если Чичиков был «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» (Гоголь: 6; 7), то Петр Иваныч характеризовался очень схоже: «Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами» (Гончаров, ПССП: 1; 193-194). Как и Чичиков, Петр Иваныч свободно ориентируется в сумрачных пространствах современной жизни, но он добился гораздо большего, чем его предшественник — «слыл за человека с деньгами <...>; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице

1 Ильин В.Н. Продолжение «Мертвых душ» у Гончарова // Возрождение. - Париж, 1963. № 139.-С. 49.

фрака; жил на большой улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей» (Гончаров, ПССП: 1; 193). Чичиков об этом мог только мечтать: «ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками, экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды» (Гоголь: 6; 228). Словом, Адуев-старший унаследовал немало от своего предшественника, в том числе его мечты и цели, которые для последнего так и остались миражом. Но герой Гончарова многое осуществил. И немаловажно, что реализация подобных целей стала возможной именно в Петербурге, столице, которая нивелирует людей, делает их своего рода механизмами, лишает души, потому они постепенно и становятся «мертвыми душами».

Покидая Петербург, Александр Адуев произнесет: «Прощай, город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи! Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и теплых движений души. <...> Я утратил жизненные силы и состарился в двадцать девять лет...» (Гончаров, ПССП: 1; 425). Здесь звучит мотив Петербурга как неживого города, а его обитателей как мертвецов или же машин.

Подобное отсутствие жизни отличает и петербургскую деловую сферу. Вот как об этом говорится в «Обыкновенной истории»:

«Утром Петр Иваныч привез племянника в департамент, и пока сам он говорил с своим приятелем — начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него миром. Он еще мечтал всё о проектах и ломал себе голову над тем, какой государственный вопрос предложат ему решить, между тем всё стоял и смотрел.

«Точно завод моего дяди! — решил он наконец. — Как там один мастер возьмет кусок массы, бросит ее в машину, повернет раз, два, три, — смотришь, выйдет конус, овал или полукруг; потом передает другому, тот сушит на огне, третий золотит, четвертый расписывает, и выйдет чашка, или ваза, или блюдечко. И тут: придет посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу — мастер возьмет, едва дотронется до нее пером и передаст другому, тот бросит ее в массу тысячи других бумаг, — но она не затеряется: заклейменная нумером и числом, она пройдет невредимо чрез двадцать рук, плодясь и производя себе подобных. Третий возьмет ее и полезет зачем-то в шкап, заглянет или в книгу, или в другую бумагу, скажет несколько магических слов четвертому — и тот пошел скрыпеть пером. Поскрыпев, передает родительницу с новым чадом пятому — тот скрыпит в свою очередь пером, и рождается еще плод, пятый охорашивает его и сдает дальше, и так бумага идет, идет — никогда не пропадает: умрут ее производители, а она всё существует целые веки. Когда, наконец, ее покроет вековая пыль, и тогда еще тревожат ее и советуются с нею. И каждый день, каждый час, и сегодня и завтра, и целый век, бюрократическая машина работает стройно, непрерывно, без отдыха, как будто нет людей, — одни колеса да пружины...»

«Где же разум, оживляющий и двигающий эту фабрику бумаг? — думал Александр, — в книгах ли, в самых ли бумагах или в головах этих людей?»

И какие лица увидел он тут! На улице как будто этакие и не встречаются и не выходят на Божий свет: тут, кажется, они родились, выросли, срослись с своими местами, тут и умрут» (Гончаров, ПССП: 1; 226-227).

Департамент — это своего рода современный столичный аналог адского рва у Данте. В нем также все неизменно и не подлежит какой-либо динамике: раз и навсегда заведен порядок, который невозможно нарушить. А обитатели этого рва-департамента навеки, подобно дантовским грешникам, осуждены совершать одну и ту же работу — в данном случае перебирать бумаги. И посетивший этот «ад» Александр справедливо задается вопросом о том, что могло бы оживить этот мертвый порядок вещей, подобно тому, как это будет делать в следующем романе Гончарова наблюдающий за жизнью разных столичных «кругов» — делового, светского, литературного — Илья Ильич Обломов.

Гончаров сосредотачивает внимание читателя в своем первом романе, конечно, не столько на разных областях петербургской жизни и ее, что называется, физиологии, сколько на сердечной истории Александра Адуева. Роман фактически оказывается цепью влюбленностей, Любовей и страстей, что переживает герой. И это немаловажно, особенно в свете развития мотива Беатриче, который был столь важен для русского классического романа. И на этом мотиве мы остановимся чуть позже обязательно. Однако в «Обыкновенной истории» существует парадигма петербургского мира как некий фон, на котором разворачиваются сердечные переживания Адуева-племянника.

Это столичный деловой «круг», работа департамента, о котором выше шла речь, это светская жизнь, которой также вкушает Александр. Описание этого «круга» очень напоминает по степени однообразия и отсутствию всякой душевной работы устройство департамента. Александр Адуев и увлечен подобной жизнью, она кажется ему манящей, но он и пугается ее, задается вопросом о тщетности любви.

«Обаяние и чад бальной сферы, гром музыки, обнаженные плечи, огонь взоров, улыбка розовых уст не дадут ему уснуть целую ночь. Ему мерещится то талия, которой он касался руками, то томный, продолжительный взор, который бросили ему, уезжая, то горячее дыхание, от которого он таял в вальсе, или разговор вполголоса у окна под рев мазурки, когда взоры так искрились, язык говорил бог знает что. И сердце его билось; он с судорожным трепетом обнимал подушку и долго ворочался с боку на бок.

“Где же любовь? О, любви, любви жажду! — говорил он, — и скоро ли придет она? когда настанут эти дивные минуты, эти сладостные страдания, трепет блаженства, слезы...” и проч.» (Гончаров, ПССП: 1; 231-232).

И опять, как и в случае с департаментом, люди света кажутся Александру обезличенными. Это не может не удивлять и не пугать его, особенно когда речь идет о слабом поле, о «девицах».

«О, очень... но жаль, что все они очень однообразны. Что одна скажет и сделает в таком-то случае, смотришь — то же повторит и другая, как будто затверженный урок. Была одна... не совсем похожа на других... а то не видно ни самостоятельности, ни характера. И движения, и взгляды — всё одинаково: не услышишь самородной мысли, ни проблеска чувства... всё покрыл и закрасил одинакий лоск. Ничто, кажется, не вызовет их наружу. И неужели это век будет заперто и не обнаружится ни перед кем? Ужели корсет вечно будет подавлять и вздох любви и вопль растерзанного сердца? неужели не даст простора чувству?...» (Гончаров, ПССП: 1; 232).

Нельзя, конечно, не отметить, что Александр в своих ожиданиях и в своей критике общества, как светского, так и делового, впадает в романистическую экзальтацию, он ждет и требует от людей и жизни большего, хотя сам толком не знает, в чем суть его претензий. Они абстрактны, как и представления героя о любви, дружбе, деятельности, собственно и самой жизни в Петербурге, на что иронично обращает внимание его дядюшка. Но нельзя не признать, что в замечаниях молодого человека немало справедливого. Суетливость и многолюдие, «какая-то скучная, сухая, однообразная и тяжелая форма», в которую облекается жизнь в столичном городе (Гончаров, ПССП: 1; 445), — все это настораживает в петербургском мире и вызывает аналогии с дантевскими кругами ада.

Обитатели петербургских «рвов» и «уступов» люди не только обезличенные. Они Александру в минуту глубокого его разочарования жизнью, что предопределило особенно мрачный его настрой, кажутся животными — персонажами басен Крылова. У него словно спадает с глаз пелена, и он начинает видеть то, чего не видят другие. Перед ним возникает истинная картина населяющих петербургский ад существ, где 146

вместо людей является «целая семья животных»: «одно тело наводит на них заботу, а души и в помине нет!» Один похож на осла, другая на лисицу, третий, с говорящей фамилией Волочков, на «ничтожное и еще вдобавок злое животное» (Гончаров, ПССП: 1; 327, 392). Один льстит в глаза, а за глаза говорит обратное, другой «с вами рыдает о вашей обиде, а завтра зарыдает с вашим обидчиком», третий «даст хороший совет, когда пройдет беда, а попробуйте обратиться в нужде...» и т.д. и т.п. Но основной порок всех так или иначе сводится к предательству, измене: «Измена в любви, какое-то грубое, холодное забвение в дружбе... Да и вообще противно, гадко смотреть на людей, жить с ними! Все их мысли, слова, дела — всё зиждется на песке. Сегодня бегут к одной цели, спешат, сбивают друг друга с ног, делают подлости, льстят, унижаются, строят козни, а завтра — и забыли о вчерашнем и бегут за другим. Сегодня восхищаются одним, завтра ругают; сегодня горячи, нежны, завтра холодны... нет! как посмотришь — страшна, противна жизнь! А люди!..» (Гончаров, ПССП: 1; 326). Измена — один из самых страшных грехов и у Данте, она «лежит на дне всякого зла: к ней тяготеют все пороки человеческие; она в той точке земли, где Люцифер, первый изменник Богу», — так объясняет дантовскую иерархию пороков Шевырев . Нельзя, однако, не отметить, гончаровскую иронию по отношению к обличениям, инвективам Александра, звучащим в адрес современного общества, но в его оценках немало и серьезного, справедливого, горького — этого нельзя не признать.

Отмеченное выше сравнение дома Петра Иваныча Адуева с «мертвым домом» и «адовым дном», предложенное В.Н. Ильиным, возможно, означает нечто большее, чем просто красивое сравнение. Дом Адуева-старшего действительно вполне соответствует крайней точке в гончаровской иерархии петербургского мира. В романе подробно и ярко представлена жизнь, ее устройство, принципы, которые исповедует дядя Александра. Нет смысла сейчас эти принципы перечислять. В них, кстати, немало верного. Читатель нередко склоняется в важных, существенных вопросах, которые они с Александром обсуждают, на сторону Петра Иваныча. Он во многом убедителен и в своих представлениях о смысле человеческой деятельности, труде, дружбе, даже отчасти в вопросе о семейном союзе, нежели племянник. Но в эпилоге романа истинное состояние душевной жизни в его доме не оставляет никаких сомнений и иллюзий: он сам и его умная и красивая, когда-то

1 Шевырев С.П. Дант и его век: Исследование о Божественной Комедии // Ученые записки Императорского Московского университета. 1833. Ч. 2, № 5-6. - С. 350.

полная жизненных сил жена, едва ли могут считаться людьми живыми. Апатия и равнодушие ко всему Лизаветы Александровны, «угасание» ее физического здоровья не только впервые заставляют Петра Иваныча усомниться в своей жизненной стратегии и испытать душевные переживания, но и свидетельствуют о страшной ситуации в доме Адуевых — о постепенном умирании живого, о превращении жизни в свою противоположность. Не случайно к Петру Иванычу приходит в голову ужасная, но верная мысль, что его жена «убита бесцветной и пустой жизнью», что она уже не живой человек, а «труп» (Гончаров, ПССП: 1; 460).

В доме Петра Иваныча царствует холод — сердечный, душевный. Это действительно знак адского дна, адского холода, который усмотрел в своем дяде Александр с самого начала. Петр Иваныч всегда выступал за «холодное разложение на простые начала всего того, что волнует и потрясает душу человека» (Гончаров, ПССП: 1; 231). Вот и теперь разум твердит Адуеву-старшему, что он может вылечить Лизавету Александровну только одним «средством» — своим сердцем. «А где ему взять его? Ему что-то говорило, что если б он мог пасть к ее ногам, с любовью заключить ее в объятия и голосом страсти сказать ей, что жил только для нее, что цель всех трудов, суеты, карьеры, стяжания — была она, что его методический образ поведения с ней внушен был ему только пламенным, настойчивым, ревнивым желанием укрепить за собой ее сердце... Он понимал, что такие слова были бы действием гальванизма на труп, что она вдруг процвела бы здоровьем, счастьем и на воды не понадобилось бы ехать. Но сказать и доказать — две вещи разные. Чтоб доказать это, надо точно иметь страсть. А порывшись в душе своей, Петр Иваныч не нашел там и следа страсти» (Гончаров, ПССП: 1; 460).

«Круг» дома Адувых, а таких домов в Петербурге немало, внешне никак не похож на дно адской воронки. Но по сути это пустое пространство, которое покинула жизнь. Прикоснувшись Петербурга и адуевского бесстрастного адского холода, Александр тоже становится почти мертвецом. По крайней мере таким он кажется печалящейся о нем матери. Так, сосед Анны Павловны Антон Иваныч простодушно замечает ей: «Что это вы, матушка, над ним, словно над мертвым, вопите? <...> нехорошо, примета есть» (Гончаров, ПССП: 1; 432). А ей самой Петербург представляется в виде страшного омута, в котором исчезает ее сын.

Александр по мере развития действия погружается в мир Петербурга, а значит и проходит современные круги, рвы и уступы ада. Но он пока еще не вступил в возраст дантовской «половины жизни», все метаморфозы духоугашения с ним происходят как раз до тридцати пяти лет — 148

этого пика дантовской дуги герой достигает только в эпилоге. Таких же приблизительно лет был его дядя в начале романа: «между тридцатью пятью и сорока годами» (Гончаров, ПССП: 1; 193). Это как раз тот рубеж, когда иного средства к спасению нет, как только увидеть «вечную пагубу людей» (Шевырев) и свой ложный путь, ведущий в бездну. Адуеву-старшему открыть эту истину не удалось, и он к пятидесяти годам растерял лучшее и живое, что у него было. Но Адуев-младший еще может все исправить, о чем и свидетельствует его тридцатипятилетие. Быть может, потому и эпилог романа кажется незавершенным, открытым, предваряющим и предчувствующим следующие картины — сна и пробуждения души, ее способности к любви и творчеству, постижению Красоты.

Здесь самое время вспомнить, что и в «Обыкновенной истории», то есть истории часто повторяющейся и привычной для современного человека, были намечены и сон, и даже пробуждение.

Пройдя и через службу в департаменте, побывав в «круге» светских развлечений и испытав разные вариации любовного чувства, Александр Адуев погрузился в «сон души». «Теперь он желал только одного: забвения прошедшего, спокойствия, сна души. Он охлаждался более и более к жизни, на всё смотрел сонными глазами. В толпе людской, в шуме собраний он находил скуку, бежал от них, а скука за ним» (Гончаров, ПССП: 1; 392). Он избрал себе такой быт, где жизнь, по его собственным словам, была «меньше заметна». Он лежит на диване, носит халат, который уже в следующем романе Гончарова станет ведущим «действующим лицом». Он «очертил себе круг действия» и не хочет «выходить из этой черты». «Тут я хозяин: вот моя карьера», — говорит он своему дяде (Гончаров, ПССП: 1; 385). Более того, ему даже «странно казалось, как это все не ходят сонные, как он, не плачут и, вместо того чтоб болтать о погоде, не говорят о тоске и взаимных страданиях, а если и говорят, так о тоске в ногах или в другом месте, о ревматизме или геморрое» (Гончаров, ПССП: 1; 392). А позже объяснит своей тетушке причины своей тоски и своего «охлаждения ко всему»: «Чему вы удивляетесь, ma tante? Отделитесь на минуту от тесного горизонта, в котором вы заключены, посмотрите на жизнь, на мир: что это такое?.. Что вчера велико, сегодня ничтожно; чего хотел вчера, не хочешь сегодня; вчерашний друг — сегодня враг. Стоит ли хлопотать из чего-нибудь, любить, привязываться, ссориться, мириться — словом, жить? не лучше ли спать и умом, и сердцем? Я и сплю, оттого и не хожу никуда, и к вам особенно... Я уснул было совсем, а вы будите и ум, и сердце, и толкаете их опять в омут» (Гончаров, ПССП: 1; 414-415).

Такой сон для героя был своего рода самосохранением, возможностью уберечь себя — не от жизни, а от смерти. Александр вовсе не стремится к тому, чтобы расстаться с этим сонным состоянием. Он воспринимает его и как необходимость, и как благо, как своего рода спасительную соломинку. И допускает, что когда выйдет из состояния сна и станет опять «веселым, здоровым, может быть живым, даже, по понятиям дядюшки, счастливым», но это едва ли будет настоящим пробуждением, потому как успокоятся в нем мечты и волнения, «ум оцепенеет совсем, сердце окаменеет». Не значит ли это, что он окажется окончательно мертвым, с окаменелым-то сердцем? И в таком состоянии будет «готовым на всякое испытание», правда уже никогда не проснется для настоящей жизни: «не пробудите, как ни старайтесь», — говорит он Лизавете Александровне (Гончаров, ПССП: 1; 415).

Сон, как мы увидим позже в романе «Обломов», — двувекторное состояние, чреватое смертью и пробуждением, настоящим возрождением души. Подобное возрождение-пробуждение для Александра также подразумевается и связывается с ролью в его жизни любви. В художественном пространстве романа эта идея реализуется в мотиве Беатриче.

На первый взгляд на страницах «Обыкновенной истории» любви как вечной силе движения и человеческой деятельности не отводится места. Любовные приключения Александра Адуева кажутся не более чем приключениями, этапами в серии жизненных разочарований героя и не имеют глубокого смысла. Софья, Наденька Любецкая, Юлия Та-фаева, Лиза, затем невеста — дочь Александра Сапаныча как в калейдоскопе сменяют друг друга, а истории отношений Александра с каждой из них есть своего рода ступеньки на его пути в омут. Едва ли кто из этих героинь может претендовать в полной мере на роль Беатриче — путеводительницы и спасительницы, хотя к каждой примерена эта роль. Ситуация отчасти напоминает гоголевскую, когда Беатриче «скрывается» и под маской крепостной Коробочки Пелагеи, и в светлых чертах губернаторской дочки, и в «сиявшей жизнью фигурке» (Гоголь: 7; 163) Уленьки Бетрищевой. Но в каждой из героинь Гончарова живет, как и в случае с гоголевскими героинями, частичка света Беатриче.

Так, портрет Наденьки Любецкой как бы предвосхищает в своих основных чертах портрет Ольги Ильинской. Гончаров позже не случайно назовет Ольгу «превращенной Наденькой следующей эпохи» (Гончаров, собр. соч.: 8; 111). Не будучи красавицей, Наденька поражала тех, кто мог «пристально вглядеться в ее черты», своей «грацией», динамически сменяющимися и отражающимися на лице «мыслями и раз-150

неродными ощущениями». «Неожиданные обороты» и лица, и поведения, и разговоров — все это выделяет героиню из общей массы светских барышень. Но свет, который несет собой героиня, скорее лунный, чем солнечный: «Глаза, например, вдруг бросят будто молнию, обожгут и мгновенно спрячутся под длинными ресницами; лицо сделается безжизненно и неподвижно — и перед вами точно мраморная статуя. Ожидаешь вслед за тем опять такого же пронзительного луча — отнюдь нет! веки подымутся тихо, медленно — вас озарит кроткое сияние взоров как будто медленно выплывшей из-за облаков луны» (Гончаров, ПССП: 1; 253). А лунный свет лукав и обманчив. Не случайно Наденька будет именоваться отвергнутым ею Александром впоследствии только как изменница и обманщица. И хотя в подобной оценке ощутима авторская ироническая модальность, Адуев отчасти прав. Наденька могла быть для него светом и путеводной силой, но не стала. Во многом потому, кстати, что он сам к этому был не готов. А во многом и потому, что из Наденьки в будущем скорее получилась бы не путеводительница, а командир, который крепко будет держать в руках своего будущего мужа, о чем справедливо писал сам Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда» (Гончаров, собр. соч.: 8; 109).

Нельзя также не отметить и некоторое сходство, правда, весьма отдаленное, между историей Наденьки и Александра и сюжетом о Паоло и Франческе — двух влюбленных обитателях второго круга дантовского Ада. У Данте «любовь сжигает нежные сердца» (Пер. М. Лозинского) и причиной тому — книга. Вот как об этом Данте рассказывает Франческа:

Ma s’a conoscer la prima radice del nostro amor tu hai cotanto affetto, dird come colui che piange e dice.

Noi leggiavamo un giomo per diletto di Lancialotto come amor lo strinse; soli eravamo e sanza alcun sospetto.

Per piu fiate li occhi ci sospinse quella lettura, e scolorocci il viso; ma solo un punto fu quel che ci vinse.

Quando leggemmo il disiato riso esser basciato da cotanto amante, questi, che mai da me non fia diviso, la bocca mi bascid tutto tremante.

Galeotto fu ‘1 libro e chi lo scrisse: quel giorno piu non vi leggemmo avante.

(Inferno, Canto V, 124-138)

Но если знать до первого зерна

Злосчастную любовь ты полон жажды, Слова и слезы расточу сполна.

В досужий час читали мы однажды

О Ланчелоте сладостный рассказ;

Одни мы были, был беспечен каждый.

Над книгой взоры встретились не раз, И мы бледнели с тайным содроганьем; Но дальше повесть победила нас.

Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем Прильнул к улыбке дорогого рта, Тот, с кем навек я скована терзаньем,

Поцеловал, дрожа, мои уста.

И книга стала нашим Галеотом! Никто из нас не дочитал листа.

(Пер. М. Лозинского)

У Гончарова книга также оказывается «действующим лицом»:

«Надинька показала ему книгу.

  • — Вот чем бы я вызвала вас, если б вы не пришли еще минуту, — сказала она. — Садитесь, теперь maman уж не придет: она боится сырости. Мне так много, так много надо сказать вам... ах!
  • — И мне тоже... ах!

И ничего не сказали или почти ничего, так кое-что, о чем уж говорили десять раз прежде. Обыкновенно что: мечты, небо, звезды, симпатия, счастье. Разговор больше происходил на языке взглядов, улыбок и междометий. Книга валялась на траве» (Гончаров, ПССП: 1; 260).

Правда, в отличие от дантовских персонажей, которые все же читают роман о Ланселоте, герои Гончарова в книгу вообще не заглядывают, что привносит особую иронию в эту ситуацию, если рассматривать ее в ключе сюжета о Франческе и Паоло. И все же книга 152

оказывается своего рода Галеотом для юного Александра и Наденьки и переводит их отношения в русло «языка взглядов, улыбок и междометий», когда «душа только и постигает смутно возможность счастья, которого так усердно ищут в другое время и не находят» (Гончаров, ПССП: 1; 260, 261).

Юлия Тафаева кажется пережившему разрыв с Наденькой Александру даже в большей степени совершенной, чем его предыдущая возлюбленная. Он сравнивает эту новую любовь с прошедшей и приходит к выводу, что его «первая любовь — не что иное, как несчастная ошибка сердца, которое требовало пищи, а сердце в те лета так неразборчиво: принимает первое, что попадается. А Юлия! это уже не капризная девочка, не понимающая ни его, ни самой себя, ни любви. Это — женщина в полном развитии, слабая телом, но с энергией духа — для любви: она — вся любовь! Других условий для счастья и жизни она не признает. Любить — будто безделица? это также дар; а Юлия — гений в этом. Вот о какой любви мечтал он: о сознательной, разумной, но вместе сильной, не знающей ничего вне своей сферы» (Гончаров, ПССП: 1; 359-360).

Но спустя время Александр начинает ощущать пустоту, скуку, любовь к Юлии кажется ему какой-то сонной. «И что это за любовь! — думал он, — какая-то сонная, без энергии. Эта женщина поддалась чувству без борьбы, без усилий, без препятствий, как жертва: слабая, бесхарактерная женщина! осчастливила своей любовью первого, кто попался; не будь меня, она полюбила бы точно так же Суркова, и уже начала любить: да! как она ни защищайся — я видел! приди кто-нибудь побойчее и поискуснее меня, она отдалась бы тому... это просто безнравственно! Это ли любовь! где же тут симпатия душ, о которой проповедуют чувствительные души? А уж тут ли не тянуло душ друг к другу: казалось, слиться бы им навек, а вот поди ж ты! Черт знает, что это такое, не разберешь!» (Гончаров, ПССП: 1; 373). Таким образом, приверженность Юлии исключительно «сфере любви», что казалось Александру когда-то высшим благом, теперь для него отзывается неразборчивостью и даже безнравственностью, правда, не его самого, а героини, которую он, к слову, соблазнял по просьбе своего дяди. Однако безотносительно того, как читатель относится к Юлии и какое сочувствие она в нем вызывает, в романе ее образ не лишен подобных коннотаций. В этой связи интересна одна из реплик г-на Суркова, «компаниона» Петра Иваныча, отвергнутого Юлией ради Александра. Он называет ее коварной и напыщенно признается, что 153

за место подле нее он «не взял бы место в раю». «Если в театральном — верю!» (Гончаров, ПССП: 1; 353) — парирует Юлия, играя словами (раек или рай — верхнее место в зрительном зале). Таким образом, даже делая скидку на забавный каламбур, Юлия вряд ли может вести своего спутника за собой к райским музыке и свету. Вряд ли может она быть путеводительницей Беатриче. Хотя, повторимся, в романе к ней примеряется ее платье.

Каждый раз новая избранница сердца на какое-то время становилась целительницей и спасительницей души Александра, то есть все же выполняла роль Беатриче. Не стала исключением и случайно встретившаяся Адуеву на рыбалке Лиза. Тогда Александр находился в тяжелом, сумрачном состоянии: «в душе было дико и пусто, как в заглохшем саду. Ему оставалось уж немного до состояния совершенной одеревенелости. Еще несколько месяцев — и прощай! Но вот что случилось» (Гончаров, ПССП: 1; 394). А случилось следующее: он встретил Лизу. И она вполне могла пробудить его душу и сердце. Но ее расположение к нему, ее чувство и наивная самоотверженность в этом чувстве (она думала: «Вы несчастливы! может быть, обмануты... О, как бы я умела сделать вас счастливым! как бы берегла вас, как бы любила... я бы защитила вас от самой судьбы, я бы...») казались герою, да и повествователю тоже, лукавыми — не более чем пением сирен. Однако Александра все же, хоть и на время, тронула любовь Лизы, он стал разговорчивее, оживился и вообще «был не недоволен» самим этим фактом (Гончаров, ПССП: 1; 405). Но история закончилась едва начавшись. Старик-отец спас свою верную дочь Антигону, как она именуется в романе, от падения в обрыв страсти, что ей предлагал Александр.

Особое место в ряду женских персонажей «Обыкновенной истории», претендующих на роль Беатриче, конечно занимает супруга Петра Иваныча Лизавета Александровна. Она появляется в конце второй части романа. В тот момент Александр переживает, как ему кажется, страшную и коварную измену Наденьки, и ничто не может его утешить. Петр Иваныч признается супруге, что

«говорил битый час... даже в горле пересохло... всю теорию любви точно на ладони так и выложил, и денег предлагал... и ужином — и вином старался...

  • — А он всё плачет?
  • — Так и ревет! под конец еще пуще.
  • — Удивительно! Пусти меня: я попробую, а ты пока обдумай свою новую методу...
  • — Что, что?

Но она, как тень, скользнула из комнаты. Александр всё еще сидел, опершись головой на руки. Кто-то дотронулся до его плеча. Он поднял голову: перед ним молодая, прекрасная женщина, в пеньюаре, в чепчике а 1а Finnoise.

— Ma tante!— сказал он.

Она села подле него, поглядела иа него пристально, как только умеют глядеть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала в лоб, а он прильнул губами к ее руке. Долго говорили они.

Через час он вышел задумчив, но с улыбкой, и уснул в первый раз покойно после многих бессонных ночей» (Гончаров, ПССП: 1; 309-310).

Появление в жизни Александра его тетушки означает определенную смену того, кто поведет его за собой. Петр Иваныч сопровождал по адовым кругам петербургского мира, Лизавете Александровне вполне по силам пробудить его душу и направить на путь восхождения. Не случайно в какой-то момент Петра Иваныча, этого своеобразного Вергилия, посещает мысль, что он «не за свое дело взялся», наставляя Александра, и что того лучше было бы «к жене послать» (Гончаров, ПССП: 1; 388). Вспомним, что Вергилий у Данте не может подняться дальше определенных уступов Чистилища, ввысь героя может вести лишь Беатриче. Действительно, Лизавета Александровна «утешала» Александра «со всею нежностью друга и сестры», видела, что «он жертва собственной слепоты и самых мучительных заблуждений сердца», и хотела «указать настоящий путь его сердцу» (Гончаров, ПССП: 1; 311, 318). Она поощряла его литературные занятия, во многом разделяла суждения Александра о любви. Она говорила ему о том, что не нужно «удерживать чувство», что нужно «дать ему волю». И Александр признавался, что «ангельское, доброе лицо» тетушки, ее «кроткие речи, дружеское пожатие руки — все это смущает и трогает» его: «хочется плакать, хочется опять жить, томиться...» (Гончаров, ПССП: 1; 415).

С образом Лизаветы Александровны напрямую связан и тот пласт романа, в котором представлен собственно философский дискурс любви. Коренным здесь является вопрос о сущности любви, о том, она ли является «главным делом в жизни». То есть может ли любовь быть основным мотивом, содержанием и целью всего того, что совершается человеком. Лизавета Александровна из, казалось бы, довольной и спокойной жизни со своим супругом «вынесла только то грустное заключение, что не она и не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он трудился и до женитьбы, еще не зная своей жены. О любви он ей никогда не говорил и у ней не спрашивал; на ее вопро-155

сы об этом отделывался шуткой, остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил о свадьбе, как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что о ней толковать много нечего...» Для Петра Иваныча, как позже и для Штольца, правда, еще не знающего любви к Ольге Ильинской, не любовь, а труд является началом всех начал, мотивом, содержанием, целью жизни. Петр Иваныч «неутомимо трудился и всё еще трудится. Но что было главною целью его трудов? Трудился ли он для общей человеческой цели, исполняя заданный ему судьбою урок, или только для мелочных причин, чтобы приобресть между людьми чиновное и денежное значение, для того ли, наконец, чтобы его не гнули в дугу нужда, обстоятельства? Бог его знает. О высоких целях он разговаривать не любил, называя это бредом, а говорил сухо и просто, что надо дело делать» (Гончаров, ПССП: 1; 313-314). Он считал, что то, чего «требует век», «свято». А век диктовал «общеизвестную истину», что «любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность, верить, что любовь должна кончаться охлаждением, изменой или привычкой», «что человеку, вообще везде, а здесь в особенности, надо работать, и много работать, даже до боли в пояснице... цветов желтых нет, есть чины, деньги: это гораздо лучше!» (Гончаров, ПССП: 1; 422, 421). И Петр Иваныч вычеркнул из своей жизни любовь как источник всего, что он делает, а затем постепенно погасил этот свет и в Лизавете Александровне — «на всяком шагу» он поставил «рогатки и патрули» «против всякого законного проявления чувства» (Гончаров, ПССП: 1; 459). В итоге он убил жизнь — и все потеряло смысл. Чины, дома, фабрики, служба в министерстве оказались не нужны. Слабое звучание спасительной силы Беатриче, любви, явленной миру в образе женщины, было убито современным веком.

Однако спасительная сила светлой души Лизаветы Александровны воздействует на Александра и приносит определенные плоды. Мощным толчком к недолгому, правда, но прозрению Адуева-младшего, явился совместный с тетушкой поход в концерт. В данном случае примечательна сама соотнесенность приглашающей стороны, то есть Лизаветы Александровны, и музыки. Испытав невероятное волнение от воздействия музыки, а затем обсудив свою жизнь с тетушкой, Александр решает уехать из Петербурга и возвращается в родные Грачи. И там переживает удивительный подъем душевных сил, обретает гармонию мечты и деятельности. На это указывают письма Александра к дядюшке и тетушке из деревни. В них, как справедливо отмечает В.А. Недзвецкий, 156

задан пока еще только «контур-план, а не полнокровный художественный образ» той «нормы» человеческого бытия, которую Гончаров искал в органичном соединении поэзии и прозы жизни . Но тем не менее даже подобный «контур-план» намечает потенциальное пробуждение героя, когда для него стала ясно определяться цель: «вижу, как жалко и неразумно уклонялся я от прямой цели». Это и есть, видимо, та единственно верная дорога, которую он не выбрал когда-то, но теперь она открылась ему. «Чувствую, <.. .>—пишет Александр Елизавете Александровне, — что скоро взгляд мой на жизнь уяснится до того, что я открою другой источник спокойствия — чище. <...> Я вышел из тьмы — и вижу, что все прожитое мною до сих пор было каким-то трудным приготовлением к настоящему пути, мудреною наукою жизни. Что-то говорит мне, что остальной путь будет легче, тише, понятнее. Темные места осветились, мудреные узлы развязались сами собою, жизнь начинает казаться благом, а не злом» (Гончаров, ПССП: 1; 449,450). Герой, подобно Поэту из «Божественной Комедии», выходит на свет из тьмы. Но эти ощущения и мысли Александра — лишь временное его состояние и вскоре подчинятся «общеизвестной истине» современного бездуховного века. Александра снова влечет в бездну: «сердце пуще ныло и опять просилось в омут, теперь уже знакомый ему» (Гончаров, ПССП: 1; 448).

А в эпилоге становится очевидно, что Адуеву-младшему не суждено пробудиться, по крайней мере в пределах пространства данного художественного текста. Он уходит в царство мертвых, в ад жизни, только имеющий видимость жизни. Это и есть «обыкновенная история» современного человека, которую когда-то прошел его дядя, а теперь и он сам, история схождения человека в бездну, его духоугашения. Быть может, она сокрыта уже в фамилии этих двух героев, которая в своей звуковой форме содержит «ад» — Адуевы? Не случайно «свою кровь» в племяннике Петр Иваныч признал только тогда, когда Александр утратил в себе все живое. Более того, Александр оказывается гораздо более прагматичным, прозаичным, чем его дядя. И это свидетельствует о том, что «обыкновенная история» не просто повторяется, она развивается по нисходящей. Ад Адуевых — это состояние их душ, мрачное, пустое и порочное.

Однако не будем забывать о дантовском тридцатипятилетнем возрасте Александра — с него может начаться восхождение вверх. Именно этому и будет посвящен следующий роман Гончарова.

' Недзвецкий В.А. Романы И.А. Гончарова. - М.: Изд-во Московского ун-та, 1996.-С. 17.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ ОРИГИНАЛ   След >